Этот Георгий Иванов весьма отличен от «лукоморского» Иванова.
Последний, теперь мало кому известный, Иванов от острого критического взгляда не ускользнул тоже. Его саркастически процитировал в «Даре» Набоков, а современный поэт Манук Жажоян о его стихах, «ради справедливости» переча самому Блоку, говорит: они «обделены и умом, и талантом, и вкусом».
«От легкой жизни мы сошли с ума», — написал Мандельштам в стихах, увенчанных жутковато сочувственным образом Георгия Иванова:
Мы смерти ждем, как сказочного волка,
Но я боюсь, что раньше всех умрет
Тот, у кого тревожно-красный рот
И на глаза спадающая челка.
Примечательные черты лица Георгия Иванова тех лет здесь переданы: отчетливая ленка губ (их во времена богемной юности поэт еще и подкрашивал), челка, придуманная специально для него художником Сергеем Судейкиным.
В эстетизированном карнавале «серебряною пека» человеческий образ двоится. Виктор Шкловский видит лицо поэта в «Бродячей собаке» таким: «Здесь был Георгий Иванов, вероятно красивый, гладкий, как будто майоликовый…»
Отметим это «вероятно»: за стилизованной наружностью человек лишь угадывается, и веселье его — напрасно.
Дуализм тех авторов «серебряного века», у которых он коренится в опыте фрагментарной легкой жизни, не менее драматичен, чем у тех, кто переживал его в кабинетной тиши как унаследованный из священной истории или античной философии (те же Шестов и Вячеслав Иванов).
Поэтому отойдем в сторону от грандиозных заветов обратившихся от марксизма к идеализму философов, от дионисийства Вячеслава Иванова, от «нового религиозного сознания» Мережковского: тема влечет к «праздной жизни пустякам», к «шабли во льду», к «Бродячей собаке», к «пивной на Гороховой» («Напиваюсь под граммофон в пивной на Гороховой» [14]). В разговоре о Георгии Иванове нас интересуют блоковские двойники и отражения их в земной, «слишком человеческой» ипостаси. Такие, например, как персонаж «Ночной фиалки», века просидевший над пивной кружкой.
Легкая жизнь для людей «серебряного века» — это, конечно, жизнь земная. В возвращении к земным ориентирам, весьма слабо тронутым защитной почвеннической окраской, исследователи видят существо эволюции поэзии 1910-х годов. Л. Я. Гинзбург пишет: «Вместо мистики и религиозной философии все большее значение приобретают моменты чисто эстетические, стилизация, экзотика, — тем самым возрождаются отчасти установки раннего Брюсова. Для молодой литературы 10-х годов характерно стремление вернуться к земному источнику поэтических ценностей».
Нужно подчеркнуть: возвращались акмеисты к земле — не пахарями, не толстовцами, а «экзотистами», как они сами себя именовали некоторое время до объединения в литературную группу. Предпочтительнее для них «ознаменование вещей», а не их «преобразование». Надежд на «стихийно-творческую силу народной варварской души», по выражению Вячеслава Иванова, на эту закультурную иллюзию символистов, они не имели В большей степени, чем символизм, акмеизм был воплощенной культурой. По крайней мере, ему ведомо было, что культура — это отбор, а не перебор. Символистской риторикой насчет того, что в результате встречи «нашего народа» и «нашего художника» «страна покроется орхестрами и фимелами, где будет плясать хоровод, где в действе трагедии или комедии, народного дифирамба или народной мистерии воскреснет истинное мифотворчество», как пророчил Вячеслав Иванов, акмеизм не соблазнился.
Земля для литературного поколения Георгия Иванова — явление эстетическое. И даже — экзотическое. Новый, выплывший из «безначального тумана» фрагмент, остров Цитеры. Земля тут соблазн, а не твердь. Соблазн преодоления несказанных, неизреченных целей, отказ от мучительной рефлексии ввиду наглядной очевидности конца. С. Я. Франк замечательно говорил об этой прикровенной тенденции к реабилитации плоти, называя ее « натуралистическим гуманизмом»: «В нем гуманистически возвышается и санкционируется человек, уже не как „разумное" и не как духовное существо, а как существо природное, плотское».
Именно в этом направлении теоретизировал Гумилев в статье-манифесте 1913 года: «…мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению».
Конечно, любые эстетические манифесты уводят далеко в сторону от конкретных художественных свершений их авторов, от их индивидуальной практики. Вот и Гумилев в стихотворении «Разговор», посвященном Георгию Иванову, похож скорее на средневекового мистика, чем на «лесного зверя»:
Читать дальше