«Плаванье», пер. М. Цветаевой. В ориг. первой строки: «влюбленного в карты и эстампы» («amoureux de cartes et d'estampes»). Для пущего сходства отметим: и юный русский поэт разглядывал не сами полотна Ватто, но гравюры, репродукции и фарфоровые вазы, «расписанные мотивами из „Отплытья на о. Цитеру"» (письмо В. Ф. Маркову от 11 июня 1957 г.).
Журнальный вариант («Новый журнал». 1952, кн. XXXI, с. 111).
Уместно здесь также привести наблюдение М. Л. Гаспарова, заметившего, что серийные обложки «Цеха поэтов» копируют оформление брюсовской книги «Urbi et orbi».
Георгий Иванов эпитет «синее» заменил на «серое»: типичный для него случай обращения с чужой литературной собственностью как со своей. Вкус подсказал ему более точное, более петербургское слово, и он, не задумываясь, его поставил. Ради чистоты поэтической речи, в конечном счете принадлежащей не поэту, но себе самой, он готов переступить — и переступал — через любые условности авторского, и какого угодно, права. Вместе с тем же Адамовичем в молодые годы у него возникла даже лихая мысль издать подправленного ими самими Пушкина.
Отзыв Мандельштама в передаче Ахматовой 1960-х гг. Если отзыв достоверен, то нуждается лишь в одном комментарии: самая сдержанная из характеристик Ахматовой, принадлежащих Георгию Иванову, звучит панегириком по сравнению с самой корректной из ахматовских реплик в его адрес. Также и о Мандельштаме ни разу Георгий Иванов не отозвался дурно.
«Дневник» — самое нужное из всего, что этот Пьеро мог изобрести. Этот двойнический жанр станет доминирующим у Георгия Иванова за пределами «серебряного века». Не у него, опять же, одного. Жанр «Из дневника» любил Ходасевич. Зинаида Гиппиус назвала так книгу стихов. «Дневник» и «Посмертный дневник» Георгия Иванова — это блистательная канонизация изначально брезжущей потенции.
Замечательно, что «монархист» Гумилев в сознании поэта все же «европеец».
В «Записных книжках» Александра Блока эта запись от 27 июля 1908 г. сделана после стихотворных наметок с единственной внятной строчкой: «Что можно Бога позабыть…»; ивановское «Можно вспомнить о Боге и Бога забыть…» подчеркивает переимчивость младшего поэта по отношению к старшему на уровне бессознательного.
Не разделяя самой оценки феномена Набокова, тут важно отбить критерии этой оценки, избранные поэтом и скорее всего изученные из давнего критического арсенала Бориса Садовского.
И. П. Смирнов говорит о «нигилизме в высшем смысле» в связи с «Бесами» Достоевского.
В эмиграции с Фетом настойчиво сближали Георгия Иванова русские «монпарнасцы». «В те годы многие считали, что поэтически он вышел из двух-трех строф Фета <���…>. Перечитывая Фета, я всегда вспоминаю Иванова…», — писал в «Полях Елисейских» Василий Яновский. Сравнить двух поэтов на самом деле интересно: «История. Время. Пространство. / Людские слова и дела. / Полвека войны. Христианства / Двухтысячелетняя мгла». Такой вот «Шепот, робкое дыханье, / Трели соловья…», такой вот «Ряд волшебных изменений» литературного лица, под нарочитой маской Фета скрывающего и лишь в последнее мгновение демонстрирующего — нет, не себя — следующую маску. «Христианства двухтысячелетняя мгла» — это ведь продолжение дерзости Случевского по отношению к католицизму: «Рабство долгих двадцати веков»
И вот каким в глазах русских парижан предстал через годы сам Георгий Иванов: «Когда Георгий Иванов в котелке и в английском пальто входил в „Селект", с ним входила, казалось, вся слава блоковского Петербурга: он вынес ее за границу, как когда-то Эней вынес на плечах из горящей Трои своего отца» (Владимир Варшавский. «Монпарнасские разговоры»).
«Все выше!» (лат)
Укажем и на вероятный, весьма существенный, общий источник — на ницшевского Заратустру с его «Grove Verahtung», «великим презрением». Из него черпали и символисты, Брюсов, воспевавший «Великое презрение и к людям и к себе» («Презрение», 1900), и постсимволисты, Ходасевич в том числе. Обращаясь к русской поэтической традиции, считает А. С. Кушнер, здесь нужно вести отсчет издалека, с пушкинского «Сохраню ль к судьбе презренье…».
Сам Ходасевич относился к Георгию Иванову в 1920-е гг. еще менее почтительно: как к «маленькой собачке», из тех, что «до старости щенки». Однако высказанное оппонентом отношение к самому себе — интимно не отвергал, признавшись после смерти Блока в письме к В. Г. Лидину от 27 августа 1921 г. так: «Особенно же грустно то, что, конечно, ни Белому (как стихотворцу), ни, уж подавно, Ахматовой, ни Вашему покорному слуге до Блока не допрыгнуть».
Читать дальше