(«Слава») (V, 421)
Все эти обстоятельства напоминают прототипическую ситуацию гностических мифов, в которых душа героя, изгнанная из родимой области света, приговорена к скитаниям на чужбине и к мечте о возвращении:
Иди, иди, наш сын и наш образ … в этом мире или в мирах? Тьмы, куда ты идешь, — ужасные страдания ждут тебя там. Поколение за поколением ты пребудешь там, пока мы не забудем тебя. Твоя форма останется там, пока мы не прочтем по тебе отходную молитву.
(Гинза, 152)
В этом мире я жил тысячи мириадов лет, и никто не знал о том, что я там … Из года в год, из поколения в поколение пребывал я там, и они не знали, что я жил в их мире.
(Гинза, 153)
{192} 192 Jonas. P. 54.
С большинством текстов гностической литературы Набоков мог познакомиться в осуществленных в 1910–1920-х годах переводах на английский и немецкий языки. {193} 193 Mead G. R. S. Fragments of a Faith Forgotten. London, 1906; Echoes from the Gnosis. Vol. 1–10. London, 1906–1908; The Gnostic John the Baptizer: Selections from the Mandaean John-book. London, 1924; Lidzibarski M. Das Johannesbuch der Mandäer. Giessen, 1915; Mandäische Liturgien. Berlin, 1920; Ginza: Der Schatz, îder das Grosse Buch der Mandäer. Göttingen, 1925.
Существует и обширный русский источник 1913 года, книга Ю. Н. Данзаса «В поисках за божеством: Очерки из истории гностицизма». К тому времени, когда писалось «Приглашение на казнь», были доступны в переводах также все мандейские тексты «Гинзы» и «Евангелия Иоанна», из которых взято большинство приведенных примеров, а также тексты мандейских гимнов. В гностической литературе можно найти еще целый ряд фрагментов, напрашивающихся на сравнение с набоковским текстом, но я не стану останавливаться на них, а обращу внимание на определенную цель, для которой писатель использовал в «Приглашении на казнь» гностический миф.
Борис Зайцев сказал однажды о Набокове, что это автор, «у которого нет Бога, а может быть и дьявола». {194} 194 См.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956. С. 287.
В «Приглашении на казнь» мы имеем дело с перекодировкой теологической модели. На основе гностического мифа Набоков создает своеобразную собственную теологию. Я постараюсь дать характеристику этой эстетико-теологической модели и определить, какие роли (а их будет несколько) принадлежат здесь автору.
Первая из них — роль гностического провозвестника, приносящего откровение. В гностических мифах посланник Бога — неземное существо. Он проникает в земной мир «извне». В применении к роману таким существом, находящимся «вне» романного мира, окажется сам автор. В тексте «Гинзы» посланник Бога рекомендует себя следующим образом:
Я есмь слово и сын словес, который пришел от имени Явара. Великая Жизнь … послала меня наблюдателем века сего, чтобы я стряхнул с них сон и пробудил дремлющих. Она сказала мне: «Иди и выбери себе последователя из Тибила … Избери его из мира…»
(Гинза, 295)
{195} 195 Jonas. P. 80.
Нетрудно обнаружить в романе художественное воплощение этих строк. «Сын словес», Сирин, опускается в лишенный божественного присутствия тюремный мир, в котором заключен гностик Цинциннат. Главная характеристика этого мира — полное отсутствие культуры. Здесь нет поэзии, поэтического слова — «логоса».
Окружающие понимали друг друга с полуслова, — ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями.
(IV, 56–57)
Поэтическое слово автора опускается на крыльях райской птицы Сирина в мир Цинцинната в эпоху полного обнищания поэтического слова, когда оно деградировало до уровня кооперативно-коммуникативного средства, в эпоху, когда, по словам Цинцинната, «давно забыто древнее врожденное искусство писать» (IV, 100) и луна сторожит статую последнего поэта. Автор делает Цинцинната своим избранником потому, что он — последний гностик, последняя реликвия истлевшей и забытой культуры. Не случайно зарождение «гностического» сознания в ребенке, открывшем свою нездешнюю сущность, совпадает со временем, когда Цинциннат научился писать:
Хорошо же запомнился этот день! Должно быть, я тогда только что научился выводить буквы, ибо вижу себя с тем медным колечком на мизинце, которое надевалось детям, умеющим уже списывать слова с куртин в школьном саду, где петунии, флоксы и бархатцы образовали длинные изречения.
(IV, 102–103)
В тот день Цинциннат шагнул из окна третьего этажа. И первая фраза процитированного фрагмента, и мотив падения ребенка из окна связаны с культурным контекстом русской словесности. Они перекликаются со строками стихотворения Ходасевича «Не матерью, но тульскою крестьянкой…»:
Читать дальше