И русские романтики восьмидесятых и девяностых годов не избегли подобного обобщения. По мере того, как прогрессировала городская цивилизация, по мере того развивалось «буржуазное» общество и увеличивались ряды столичной интеллигенции, в представлении русских романтиков образ «бюргера» все более и более затемнял образы представителей самых разнообразных общественных групп и слоев. Образ крестьянина, нарисованный во весь рост кистью восторженных народников, терял свои яркие краски, бледнел, постепенно стушевывался перед мало определенным, стереотипным образом вообще «человека из народа». Народ представлялся все чаще и чаще в виде уличной толпы, толпы оборванцев и мелких плебеев. Народу начинают мало-помалу приписывать качества, присущие буржуазной толпе – коварство, непостоянство, грубые эгоистические побуждения, страсть к наживе. Романтики начинают предостерегать интеллигентов от любви к народу. В драматической поэме минского «Смерть Кая Гракха» призраки государственных деятелей, погибших в борьбе за права плебса, предсказывают Каю Гракху полную неудачу его предприятий. Тень Спурия Кассия говорит Гракху:
Не ведал я, ребенок поседелый,
Что лютую ехидну безопасней
Прижать к груди, чем полюбить народ.
Не долго я дышал его любовью,
Он клевете врагов своих поверил
И на меня, как зверь, взбешенный лаской,
Прыгнул, рыча, и грудь мне растерзал.
И я погиб, шепча ему проклятья.
Не верь, Кай Гракх, не верь любви народной!
Оставалось сделать решительный шаг – и новые русские романтики последовали примеру Ницше, окончательно обезличившего народ, окончательно смешавшего и демократию и бюргерство в однородную, безобразную массу. До каких пределов дошло подобное «обезличение» народа, смешение его с бюргерством – об этом красноречиво свидетельствует последний ницшеанский роман г. Мережковского «Воскресшие боги».
«Избранники» восьмидесятых годов были далеко несильными людьми. Обладая высоким представлением о достоинствах личности, высоким сознанием своих человеческих прав, обладая душой, доступной самым тонким психическим, моральным и эстетическим ощущениям и движениям, они тем в большей степени должны были тяготиться грубой прозаичностью новой торгово-промышленной культуры, тем больше негодовать на «ничтожество дел людских», и в то же время сознавать себя узниками, тюрьмой которым служит «весь мир, огромный мир, раскинутый кругом». Они не считают себя героями. Презревши «будничный, мелкий удел», уйдя от «толпы», они убеждаются в своей неспособности совершать великие подвиги, «нечеловечески величественные дела». Они признаются, что они «рабы», а не «пророки», что они «дети больного поколения», что вместе с толпой они усыплены позорным сном «уныния, страха и печали». Они сами ждут пришествия великого пророка, который указал бы им путь спасения и вдохновил их на подвиги.
Пора! Явись пророк! Всей силою печали,
Всей силою любви взываю я к тебе!
Взгляни, как дряхлы мы, взгляни, как мы устали,
Как мы беспомощны в мучительной борьбе!
Теперь иль никогда!.. [24]
Но их ожидания были напрасны: их пророк не явился, и им пришлось утешиться лишь мечтами об этом пророке.
Они долго создавали образ своего пророка. Его туманный образ носился еще перед Надсоном, о нем мечтают «более поздние» романтики восьмидесятых годов, и только в наши дни, под влиянием западноевропейской литературы, этот образ окончательно оформился. В образе ницшеанского Заратустры русские интеллигенты увидели воплощение собственных дум, идеализацию собственных страданий, решение вопросов, волновавших их самих. Заратустра обладал теми моральными и психическими качествами, которые должны были обеспечить победу интеллигентам, столкнувшимся с новой культурой и не успевшим еще освоиться или примириться с этой культурой.
Что это были за психические и моральные качества?
Когда за двадцать лет перед тем столичная интеллигенция мечтала о создании сильных личностей, то признаком силы она считала прежде всего ум. Ум для разночинца-интеллигента шестидесятых годов был ценнее всего: только интенсивная умственная работа делала этого интеллигента полноправным членом общества, давала ему неоспоримые преимущества перед безвольным, не умеющим мыслить, не умеющим стоять за себя крепостником; ум для разночинца-интеллигента был синонимом его развития и торжества. Но интеллигент восьмидесятых годов не верит уже во всемогущество мысли. Ум не оправдал тех ожиданий, которые на него возлагались интеллигентами шестидесятых годов. Экономическое и общественное развитие совершалось не по тем законам, которые предписывали ему интеллигенты-идеалисты. Ум не переродил общества: интеллигенты-восьмидесятники скорбят о том, что «перл творения, разумный человек» живет совершенно иррационально, что в новой общественной жизни, в этой «пошлой сцене и пестрой смене лиц нет ни мысли, ни значения, как в лихорадочном и безобразном сне…» Интеллигенты скорбят о жалкой участи «затерянного в толпе, непонятого мудреца». Если ум и ценится еще сколько-нибудь в обществе «буржуев», то только как средство, а не как цель: им пользуются, как орудием для грубо-эгоистических деяний. На самом деле «новое» общество руководствуется не чистыми побуждениями ума, а страстями и желаниями.
Читать дальше