…скомкав фонарей одеяла.
вечь излюбилась, похабна и пьяна,
а за солнцами улиц где-то ковыляла
никому ненужная, дряблая луна.
Пусть все это ненавистно поэту, пусть с болью и отчаянием кричит он все это в глухую стену города («кричу кирпичу, слов исступленных вонзаю кинжал в неба распухшего мякоть»…), но ведь иным он ничего и не может (оседлан!) увидеть вокруг.
Улица провалилась, как нос сифилитика.
Река-сладострастье, растекшееся в слюни.
Отбросив белье до последнего листика,
сады похабно развалились в июне…
Так он видит и другого, повторяю, увидеть не может. И твердо сам знает: он-поэт именно этого города! «Все эти провалившиеся носами знают: я-ваш поэт!»
Ибо это-он ненавидит (как ненавидят себя), но и но иного-не видит. Хома Брут, даже оседланный, все-таки видел в былые времена, как сквозное покрывало тумана дымилось по земле, как месячный серп светлел на небе, как спали с открытыми глазами леса, луга, небо, долины. Ныне, для Хомы Брута футуризма вместо всего этого-«квакая, скачет по полю канава, зеленая сыщица, нас заневолить веревками грязных дорог». Для него небо-«шершавое, потное небо», «распухшая мякоть», а тучи-«отдаются небу рыхлы и гадки». Для него — то «вздрагивая, околевает закат», то «туч выпотрашивает туши кровавый закат мясник»… Для него-«еще не успеет ночь-арапка лечь, продажная, в отдых, в тень, на нее раскаленную тушу вскарабкал новый голодный день». Для него солнце-сумасшедший маляр, он то подымает рыжую голову, «запекшееся похмелье на вспухшем рте», то «обсасывает лучи в спячке». Для него, наконец, вся вселенная-«спит, положив на лапу с клещами звезд громадное ухо»…
Так он чувствует, городской Хома Брут ХХ-го века, и не может чувствовать иначе. Вещь оседлала его. Машина восстала, взбунтовалась и покорила душу человека. Для него теперь весь мир
Центральная станция всех явлений,
путаница штепселей, рычагов и ручек…
Для него, «воспевающего машину и Англию», весь мир-машина; для него, проводящего жизнь между телефонной трубкой и штепселем электрической лампы, весь мир-«вещь». Ибо он-«тринадцатый апостол» нового евангелия: благовестия «вещи». Апостол, раб и богоборец этого своего Бога — все сразу. Трагедию своего «Владимира Маяковскаго», свою «оседланность»-он осознал или бессознательно почувствовал с первых же шагов. Отсюда-бунт, отсюда-усталь, отсюда- боль; и-тот надрывный крик, который бросает он в мировые кирпичи.
Вечная усталость, вечная боль. С этого начинает якобы юный, якобы здоровый, крепкий, радостный футуризм. Какое уж тут здоровье, какая уж тут сила!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот-я,
весь
боль и ушиб!
Слезки, слезы и слезищи несут люди в трагедии «Владимир Маяковский» ее автору, — до тех пор, пока не взмолился он: «господа! послушайте-я не могу! Вам хорошо, а мне с болью-то как?» И топчется он, запихивает «слезы» в чемодан, идет, — «выйду сквозь город, душу на копьях домов оставляя за клоком клок», — идет с этой ношей, чтобы никуда ее не донести. Ноша эта-крестная ноша не футуризма, но всей русской литературы, и здесь-подлинная внутренняя связь его с ней. Здесь футуризм, который хочет быть отвержением всего старого, является лишь слабым его продолжением (истошный крик-не сила); здесь футуризм, желающий порвать все старые связи, лишь крепко привязывает себя к основной нити развития русской литературы; здесь «тринадцатый апостол» продолжает вечный путь «двенадцати».
Милостивые государи!
Понимаете вы?
Боль берешь,
растишь и растишь ее:
всеми пиками истыканная грудь,
всеми газами свороченное лицо,
всеми артиллериями громимая цитадель головы, —
каждое мое четверостишие.
И когда он, в поэме «Война и Мир», чувствует свою личную извечную вину за все и за всех, вину за человека, то лишь в новых формах выражает он старую «достоевскую» идею. Старец Зосима-и футуризм: Хлюпающий Алеша Карамазов-и Владимир Маяковский! Боль-за всех; вина-за все.
Боль за всех-Голгофа каждого подлинного творчества. И вот- «смотрите: под ногами камень, на лобном месте стою». Подлинное-ли это лобное место или только бумажная Голгофа? «Мистерия» это или только «буфф»? «Творись, распятью равная магия! Видите: гвоздями слов прибит к бумаге я». Если бы лишь словесные гвозди и бумажный крест были уделом поэта, то о нем не стоило бы и говорить: слишком много в литературе таких бумажных страстотерпцев. Но подлинную боль-не подделаешь, «мистерия» прорвется и сквозь «буфф»:
Читать дальше