Между тем вопрос весьма интересный и для Иванова-Разумника, и для его исследования отношений Салтыкова к слагающейся идеологии народничества.
Дело в том, что вопрос о расколе-старообрядчестве, как историческом факте, как явлении культурном и социально-политическом, именно в эту пору начал ставиться совершенно по-иному, не с точки зрения церковно-православной и полицейской, которая видела в нем только суеверие и варварство, неразумное уклонение от государственности и культуры. Правда, бакунинская оценка раскола, как явления оппозиционного, даже революционного, противогосударственного — пришла позднее, одновременно с народническими поисками опорных географических и исторических центров, наиболее пригодных для пропаганды и для подготовки организационных баз восстания (местности широких народных движений в прошлом, развития разбоя, как социального явления, казачьи районы, раскольничьи, сектантские). Но научная и публицистическая подготовка шла уже и в эти годы (Щапов, Кельнев, интерес к расколу у Герцена); наблюдалось оживление и в самих старообрядческих кругах, в связи и под влиянием создания новой третьесословной общественности. И простая «этическая» отписка — «не делает ему (Салтыкову) чести» — не делает чести и исследовательскому чутью Иванова-Разумника.
Нужно было поставить вопрос, не изменилось ли у самого Салтыкова в результате его следовательской работы понятие об «истине», которую он так старательно разыскивал в качестве исполнительного чиновника. Надо думать, Иванова-Разумника смутила мало соблазнительная в «этическом» плане однотипность работы Салтыкова с работой знаменитого гонителя раскола, разорителя заволжских скитов, Мельникова-Печерского, даже их некоторое сотрудничество. Но испуг этот совершенно напрасен. Ведь в лице автора «В лесах» и «На горах» мы знаем не только исполнительного чиновника, но и идеолога того дела, которое он охотно и старательно выполнял. Для него казенное православие было далеко не так безразлично, каким оно было для Салтыкова, во имя этого православия Мельников не только за страх, но и за совесть зорил скиты, запечатывал иконы, выгонял с насиженных мест скитников и скитниц. Более того, в свою работу он вносил и некоторые начала административного восторга, если не сказать более. Мне в начале XX в., в моих скитаниях по Руси после 1905 г., пришлось слышать на Керженце о двух «святых» подвижниках лесного, скитского старообрядческого благочестия, которых обратил на путь «истины» «старой веры» не кто иной, как сам П. И. Мельников, Крестьяне, православные, они возили Мельникова по скитам во время его работы. И метод действия Мельникова произвел на них такое потрясающее впечатление, что они перешли в раскол и в лесном отшельничестве, на местах разоренных скитов, дошли до «свЯ-тости». Полагаю, нет никаких оснований беспокоиться за моральный облик великого сатирика только потому, что однажды его жизненные пути перекрестились с путями одного из наиболее ярких представителей казенной идеологии православия, самодержавия и «народности» середины XIX века. Нужно было внимательнее исследовать и в этой области сдвиги настроений, возможные изменения в миросозерцании Салтыкова, посмотреть, не происходило ли и здесь оформление его, допустим, как «народника», а не спешно спасать снисходительным осуждением от осуждения сурового.
Стремление к этическим суждениям и оценкам абстрактного порядка, вне серьезного изучения реальных исторических отношений, приводит и в других случаях Иванова-Разумника к таким выводам и заключениям, которые являются только помехой к правильному истолкованию тех или иных явлений. К таким «этическим» суждениям относится, например, его конечное заключение о ранних повестях Салтыкова-Щедрина («Противоречия», «Запутанное дело»): «В этих социальнопсихологических повестях отражалось определенное мировоззрение, основы которого прошли через все творчество Салтыкова. Пусть это были лишь „дворянские мелодии“…, но и в дворянских мелодиях этих была общечеловеческая правда (курсив мой. В. Д.), которую проявлял в своих произведениях Салтыков до конца своего творческого жизненного пути». На счет повышенного интереса к этическому критерию нужно, вероятно, отнести и своеобразный чрезмерный биографизм в понимании отдельных моментов творчества Салтыкова. Сам Салтыков говорит об одном из ранних вариантов своего образа женщины-кулака (Марье Ивановне Крошиной из повести «Противоречия»): «такой тип женщины-кулака встречается весьма часто и особенно в провинциях, где жизнь женщины исключительно сосредоточена в узеньких рамках фамильных ее отношений»; а Иванов-Разумник неоднократно и настойчиво повторяет, что «женщина-кулак» (и в «Пошехонской старине», и в «Господах Голавлевых») списана с Ольги Михайловны Салтыковой, матери сатирика.
Читать дальше