Эту функцию может принять на себя ираническая власть, "вытесняющая" поэта. Но, в конечном счЧте, речь идЧт о чЧм-то более общем == о вытеснении человека из мира, об их конечной несовместимости. Так, в "Осеннем крике ястреба" воздух вытесняет птицу в холод верхних пластов атмосферы, оставляя в пейзаже еЧ крик == крик без кричавшего (ср. "мелко подЧргивающееся веко" в абсолютной пустоте): "Там, где ступила твоя нога, возникает белые пятна в картине мира" ("Квинтет"). Однако "вытесненность" поэта, его место "вне" - не только проклятие, но и источник силы == это позиция Бога:
Мир создан был для мебели, дабы создатель мог, взглянув со стороны на что-нибудь, признать его чужим, оставить без внимания вопрос о подлинностиИ ("Посвящается стулу")
Тот, кто говорит о мире, должен быть вне его. Поэтому вытесненность поэта столь же насильственна, сколь и добровольна. Пустое пространство потенциально содержит в себе структуры всех подлежащих строению тел. В этом смысле оно подобно божественному творческому слову, уже включающему в себя все будущие творения и судьбы. Поэтому пустота богоподобна. Первое стихотворение сборника, представляющее как бы эпиграф всей книги, завершается словами:
И по комнате точно шаман кружа, я наматываю как клубок на себя пустоту еЧ, чтоб душа знала что-то, что знает Бог.
6. Вытеснение вещей (= реальности авторского лица), вызывающее образ стирания зеркального отражения лица == соскрЧбывания с зеркала амальгамы, есть Смерть:
Мы не умрЧм, когда час придЧт! Но посредством ногтя с амальгамы нас соскребЧт какое-нибуть дитя! ("Полдень в комнате")
Образ этот будет возникать в стихотворениях цикла как лейтмотив:
амальгама зеркала в ванной прячетИ Исовершенно секретную мысль о смерти. ("Барбизон Террас" )
Смерть == это тоже эквивалент пустоты, пространства, из которого ушли, и именно она == смысловой центр всего цикла. Пожалуй, ни один из русских поэтов, кроме гениального, но полузабытого СемЧна Боброва, не был столь поглощЧн мыслями о небытии == Смерти. 6.1. "Белое пятно" пустоты вызывает в поэтическом мире Бродского два противопоставленных образа: опустошаемого пространства и заполняемой страницы. Не слова, а именно текст, типографский или рукописный, образ заполненной страницы, становится, с одной стороны, эквивалентом мира, а с другой == началом, противоположным смерти:
Право, чем гуще россыпь чЧрного на листе, тем безразличней особь к прошлому, к пустоте в будущем. Их соседство, мало проча добра, лишь ускоряет бегство по бумаге пера ("Строфы", XII )
И мы живы, покамест есть прощенье и шрифт ("Строфы", XVIII )
амальгама зеркала в ванной прячет сильно сдобренный милой кириллицей волапюк ("Барбизон Террас" )
Если что-то чернеет, то только буквы. Как следы уцелевшего чудом зайца. ("Стихи о зимней компании 1980-года", VII )
Опустошение вселенной компенсируется заполнением бумаги:
сорвись все звезды с небосвода, исчезни местность, все ж не оставленна свобода, чья дочь == словесность. Она, пока есть в горле влага, не без приюта. Скрипи, перо. Черней бумага. Лети минута. ("Пьяцца Маттеи" )
Чем доверчивей мавр, тем чернее от слов бумага. ("Венецианские строфы" )
Доверчивость Отелло, приводящая к смерти, компенсируется чернотой "от слов" бумаги. Текст позволяет сконструировать взгляд со стороны == "шаг в сторону от собственного тела", "вид издали на жизнь". В мире Бродского, кроме вещи и пустоты, есть еще одна сущность. Это буквы, и буквы не как абстрактные единицы графической структуры языка, а буквы-вещи, реальные типографские литеры и шрифты, закорючки на бумаге. Реальность буквы двояка: с одной стороны, она чувственно воспринимаемый объект. Для человека, находящегося вне данного языка, она лишена значения, но имеет очертания (а если думать о типографской литере, то и вес). С другой Я она лишь знак, медиатор мысли, но медиатор, оставляющий на мысли свою печать. В этом смысле Бродский говорит о "клинописи мысли" ("Шорох акаций"). Поэтому графика создает мир, открытый в двух направлениях Я в сторону предельного вещизма и предельной чистой структурности. Она стоит мелжду : между вещью и значением, между языком и реальностью, между поэтом и читателем, между прошлым и будущим. Она в центре и в этом подобна поэту. С этим, видимо, связано часто возникающее у Бродского самоотождествление себя с графикой:
Как тридцать третья буква я пячусь всю жизнь вперед. Знаешь, все, кто далече, по ком голосит тоска жертвы законов речи, запятых, языка. Дорогая, несчастных нет, нет мертвых, живых. Все == только пир согласных на их ножках кривых... ("Строфы ", Х == ХI)
Читать дальше