Бабушка имела подмосковную в Звенигородском уезде, Ламоново, неподалеку от Аносина; там был изрядный домик и хорошие фруктовые оранжереи и грунтовые сараи. Княгиня Мещерская, то есть игуменья Евгения, была очень дружна с бабушкой Ушаковой, которая не раз помогала ей после двенадцатого года и во время устроения монастыря, ссужая ей деньги, и очень радовалась, когда общину сделали монастырем, но только менее года пришлось ей этим утешаться.
В Москве она жила где-то на Немецкой улице за Елоховым мостом — даль неномерная, в особенности от батюшкиного дома в Зубове или от нас у Неопалимой Купины; однако бабушка нередко езжала кушать к батюшке и к нам и — что всего ужаснее — в своей карете, которая, как старинные колымаги, была без рессор, а просто на каких-то подпорках и на ремнях. Давным-давно эти кареты вывелись, и никто в таких уже и не ездил больше, а бабушка все придерживалась старины и своей кареты переменить не хотела. Раз как-то она у нас кушала, да и говорит мне после обеда:
— Далеко мне от тебя ехать домой, очень скучно, проводи-ка меня, вечерок посиди со мною, а своей карете вели приехать попозже.
— Как прикажете, — говорю я ей. Собрались и поехали мы.
Это было до двенадцатого года, весной, вскоре после Святой недели; мостовые предурные, в особенности на Покровке — раствор грязи с камнями. Поехали мы, вот пытка-то! карету со стороны на сторону так и качает, а снизу подтряхивает: я и так сяду, и этак, думаю, лучше будет, просто возможности нет сидеть; как ни сажусь — все дурно. А бабушка сидит стрелкой и не прислонится даже.
— Что ты, Елизавета, все вертишься? или тебе неловко? А карета моя, кажется, преспокойная, видишь, как качает — точно люлька.
Думаю себе: хороша люлька, всю душу вытрясло.
— Ну, я не скажу, чтобы ваша карета, бабушка, была покойная, наши кареты на рессорах во сто раз лучше; вы бы себе такую изволили заказать.
— Терпеть их не могу, моя покойнее; чем бы, казалось, не карета? Видишь ли, какие вы молодые привередницы и прихотницы, — говорила она смеясь. — Я, старуха, довольная каретой, а она находит, что не покойна, извольте думать!
Уж как я доехала, я и не знаю, а на ту беду я еще была в таком положении, что должна была беречь себя; от тряски чуть себе большой беды не нажила.
У бабушки и в доме все было по-старинному, как было в ее молодости, за пятьдесят лет тому назад: где шпалеры штофные, а где и просто по холсту расписанные стены, печи премудреные, на каких-то курьих ножках, из пестрых изразцов, мебель резная золоченая и белая, какой и я уже не застала в моем детстве. Во время французов дом сгорел, погорели и колымаги, и этому, грешный человек, я порадовалась.
Бабушка Прасковья Александровна носила и платье и чепцы по прежней моде. Благочестивая и добрая она была, любила меня и все родство свое. Детей она не имела и все свое имение оставила племяннику своего мужа. Епафродит Иванович Станкевич приходился ей родным по матери братом, только от другого отца, и был гораздо ее моложе; но она Станкевичам ничего не оставила, а все отдала мужнину племяннику, который после того продал и московский дом и подмосковную Ламоново.
Бабушка скончалась в 1824 году, октября 20. Смерть Анны Васильевны Титовой меня очень огорчила, хотя мы и не были с нею нисколько в родстве, но, будучи близкими соседками, так сдружились и сжились, что стали точно самые близкие родные. После того как у Титовых Апраксин купил Сокольники и отдал дочери своей Голицыной, Титовы стали жить у себя во владимирской деревне, в селе Амафорове по летам, а по зимам в Москве. Когда Анна Васильевна после двадцатилетнего упрямства решилась наконец дать согласие на замужество дочери своей Надежды Васильевны с Павлом Михайловичем Балк, то стала жить с ними. Они старушку успокаивали, и она последние годы своей жизни дожила тихо и счастливо. Она мало выезжала и все более сидела дома, потому что от золотухи, кинувшейся в лицо, она была обезображена и совестилась показываться людям, не коротко с нею знакомым. Это была самая первая из соседок, с которою я познакомилась. Когда вскоре после замужества я приехала с мужем в нашу подмосковную деревню, она меня обласкала и с тех пор, с 1.794 по 1825 г., мы всегда были одинаково друг к другу расположены, и между нами не было и тени размолвки. Она скончалась 6 февраля 1825 года, и хоронить ее повезли во владимирскую деревню.
Бабушка Марфа Ивановна Станкевич недолго нажила после Анноч- киного замужества, вскоре поехала к себе в смоленскую деревню, где искони множились Станкевичи, и там вскоре скончалась. Дочь ее Федосья Епафродитовна вышла за Николая Александровича Алалыкина, за брата моей сватьи Посниковой, и стала жить в Костроме в деревне, так я и потеряла ее из виду. Станкевичей было очень что-то много, но, кроме Фе- досьи, я более всех знала Александра Епафродитовича; он приезживал к матери, и одно время вздумал было свататься за Грушеньку, и зачастил к нам по соседству, и хотел было сделать предложение, только, как на грех, в тот день, как приехал предлагаться, сел в гостиной на кресло, которое под ним рассыпалось. Он как-то смешно упал, опрокинул лампу, с его головы слетел парик, все мы расхохотались, и он до того сконфузился, что отдумал свататься. Колошино по наследству после матери досталось ему, но он в нем не живал подолгу, а только бывал наездом. Он был женат недолго, и после жены осталось у него три дочери, из которых средняя умерла девицей, старшая Александра Александровна вышла за Пенского, а младшая Марфа Александровна — за Толстого.
Читать дальше