Желанья наши совершились,
И все напасти уж прошли.
С тобой мы в век соединились.
Счастливы дни теперь пришли.
Любим ты мной, и я тобой!
Чего еще душа желает?
Чтоб ты всегда мне верен был,
Чтоб ты жену не разлюбил.
Мне всякий край с тобою рай! [10] Эти рифмованные куплеты, которые нельзя назвать стихами, были однако в моде в свое время, по той же поговорке, что ce qui est trop mauvais pour dire, se chante (что слишком плохо для того, чтобы произносить, то поется), или потому, что они все-таки выражают отдельную страсть, как песенка, прославленная Мольером.
После первого порыва страсти, песня переходит в страх за будущее, в опасение, что ей изменит, что ее разлюбит муж.
Предчувствие не обмануло ее: для Орлова любовь была лишь прихотью. Скоро честолюбие пробудилось опять, жажда власти, наслаждений гордости и самолюбия завладели им: он стал упрекать жену, удаляться от нее. Но для нее любовь его была всей жизнью, она не вынесла его перемены, зачахла и умерла, как англичане говорят, от разбитого сердца (broken hearted). Орлов поспешил назад; но хотя его сердце могло спокойно совершить двойную измену, разум его не устоял против страданий гордости. Прежнего положения он, разумеется, не мог воротить, и это-то горе было невыносимо для высокомерного временщика: он помешался, но так как его помешательство было безвредно, то его оставляли на свободе. Он по старому знакомству был с визитом у деда моего; а у нас уж такое родовое предание и обычай, что бывшему сильному человеку, в дни его падения и опалы, всегда оказывать вдвое больше почету и привету, нежели в дни его могущества. Это в своем роде гордость, может быть, но она ведет свое начало от благородного чувства. Ламенё где-то написал. «Tous les hommes sont mes frères, mais ceux qui pleurent, sont mes enfants» [11] Все люди мне братья, но плачущие — мне дети.
. Прекрасное выражение нежного христианского чувства. В отношениях общественных и политических, нежности нечего искать и требовать; а чувство общего человеческого достоинства не выражается ли так: счастливому государственному человеку должный почет, а падшему — радушие, почитание и предупредительность. Это антитезис древнего изречения vae victis [12] Горе побежденным.
и подобает обществу новейшему, которое, со всеми своими пороками, все-таки основано на христианстве, хотя, увы! забывает свое происхождение, или от него отрекается. Вот дед мой и счел долгом принять князя Орлова радушно; а Орлов, увидев красавицу-племянницу, стал посещать дом Щербатовых ежедневно, наконец несколько раз в день, и стад ухаживать за Елисаветой Павловной и свататься к ней. Но тут уже была граница великодушию и христианской снисходительности. Выдать ужаснувшуюся племянницу за сумасшедшего миллионера было не в характере и не в преданиях нашей семьи, и князь Андрей Николаевич был принужден отказать Орлову не только от брака, но после и от дома. Елисавета Павловна всегда вспоминала с ужасом о страхе, который наводила на нее любовь этого страстного, своевольного, неистового безумца-фаворита. Если судить по рассказам близких людей, что-то в роде страха чувствовала и бесстрашная Екатерина во время его силы. Она даже писала к Понятовскому, когда он хотел приехать в Петербург после ее восшествия на престол: «ne venez pas; les Orloff ne le permettraient pas» [13] Не приезжайте: Орловы этого не позволят.
. Впрочем, так как она сама не желала возвращения прежних отношений к Понятовскому, то может быть своенравие Орлова служило лишь предлогом. Как бы ни было, княжна Елисавета Павловна Щербатова избавилась от своего сумасшедшего жениха.
Но был другой искатель ее руки, которому она не отказала и к которому сохранила во всю жизнь самую нежную, самую страстную любовь. Это был Александр Васильевич Поликарпов, о котором я уже говорила. Красавец собой, храбрый и любезный в своей молодости, он в последствии заслужил себе одинаково любовь и почтение за свою справедливость и беспристрастие, как сенатор. Из военной службы он перешел в гражданскую, утомленный походами и лагерною жизнью, которые стоили ему здоровья жены. Он был назначен губернатором в Тверь. И тут ему не посчастливилось, вследствие такого же фамильного воззрения на вещи, как и у нас в семье. По восшествии на престол Павла Петровича, друзья и временщики Екатерины, как известно, были удалены не только от двора, но даже из столицы. Между ними была и княгиня Дашкова. Ей надобно было проехать через Тверь. Поликарпов решил, что примет ее с тем же почетом, как принял бы при Екатерине. Он был отставлен от места, только при Александре опять вызван на службу и назначен сенатором. В этот промежуток времени он жил в своих Тверских вотчинах, и когда приезжал в Петербург, то останавливался у моего деда. Таким образом, близкие и родственные отношения не прерывались между обоими семействами. В Сенате он был известен строгою честностью, и иногда в полном собрании ему случалось выговаривать министрам, Лопухину и др., когда он замечал лицеприятие с их стороны в каких-нибудь тяжебных делах. Что вы себя губите, говаривал он: ведь вы души своей не жалеете! Какой ответ дадите Богу, что вдову (или сироту) обижаете? И в таком роде речи держал Поликарпов по тогдашнему патриархальному обращению стариков между собою, даже в официальных сношениях. По всем рассказам тогдашних времен надо полагать, что между заслуженным дворянством хороших родов, но не принадлежавшим к тому французскому кругу, который составлял собственно избранное общество Екатерины, царствовали какое-то добродушие и домашнее обращение с делами, не совсем похожее на должную важность судей-специалистов, и когда они говорили друг другу ты, не было нечего похожего на гордое ты, которое говорили друг другу испанские, гранды. Как бы то ни было, но Поликарпова знали бедные, им защищаемые люди, и бывало, если приедет из-за тридевять земель для тяжбы мать семейства без знакомых, без связей, без понятий о законах, ей говорят — поди к Александру Васильевичу, тот уже не выдаст им твое право; он их не боится, всякому скажет правду, по совести рассудит.
Читать дальше