У меня еще осталось немного бумаги Энгр, но, когда ты будешь возвращать мне этот набросок, приложи, пожалуйста, к нему немного бумаги того же сорта; ты меня этим очень обяжешь. Но не чисто белой, а, скорее, цвета небеленого холста не холодных тонов.
Тео, что за великие вещи – тон и цвет! Как обездолен в жизни тот, кто не чувствует их! Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал; когда-нибудь я попытаюсь передать тебе то, что он рассказал мне: ведь и ты, возможно, кое-что видишь неправильно. Надеюсь, мы с тобой еще потолкуем о вопросах искусства. Ты не можешь себе представить чувство облегчения, с каким я вспоминаю о том, что сказал мне Мауве по поводу заработков.
Подумай только, сколько лет я боролся, безысходно оставаясь в каком-то ложном положении. И вдруг открывается настоящий просвет! Я хотел бы показать тебе две акварели, которые я привез с собой: ты бы понял, что они – нечто совсем иное, чем прежде. В них, наверно, много недостатков – я первый готов признать, что они никуда не годятся; и все-таки они не похожи на прежние, они ярче и свежее, чем раньше. Это не исключает того, что следующие мои акварели должны быть еще интереснее, но ведь не все же сразу. Это придет со временем.
Пока что я оставлю эти два рисунка у себя, чтобы было с чем сравнивать те, которые я буду делать здесь и которые я должен дотянуть хотя бы до уровня, достигнутого мною у Мауве. Мауве уверяет, что если я так же напряженно проработаю еще несколько месяцев, а затем, скажем в марте, опять навещу его, то смогу уже делать рисунки, годные для продажи; тем не менее я переживаю сейчас очень трудное время. Расходы на модели, мастерскую, материалы для рисования и живописи увеличиваются, а я до сих пор ничего не зарабатываю.
Правда, отец говорит, чтобы я не тревожился по поводу необходимых трат: он очень доволен тем, что ему сказал Мауве, а также этюдами и рисунками, которые я привез. Но мне, право, крайне огорчительно, что за все приходится расплачиваться отцу. Конечно, мы надеемся, что все обернется хорошо, но все же эта мысль камнем лежит у меня на душе. Ведь с тех пор, что я здесь, отец не видел от меня ни гроша, хотя неоднократно покупал мне разные вещи, например куртку и штаны, которых я предпочел бы не иметь, как они мне ни нужны: я не хочу, чтобы отец тратил на меня деньги; тем более что эта куртка и штаны мне малы и проку от них никакого. Вот еще одна из «мелких невзгод жизни человеческой».
Кроме того, я уже писал тебе раньше, что терпеть не могу чувствовать себя связанным; отец же, хоть и не требует от меня отчета буквально в каждом центе, всегда точно знает, сколько я трачу и на что. У меня нет секретов, но, если даже мои поступки не секрет для тех, кому я симпатизирую, я все равно не люблю, когда мне заглядывают в карман. К тому же отец не тот человек, к которому я мог бы испытывать те же чувства, что к тебе или к Мауве. Конечно, я люблю его, но совсем иначе, нежели тебя или Мауве. Отец не может ни понять меня, ни посочувствовать мне, а я не могу примириться с его отношением к жизни – оно так ограниченно, что я задыхаюсь. Я тоже иногда читаю Библию, как читаю Мишле, Бальзака или Элиота, но в ней я вижу нечто совершенно иное, чем отец, и вовсе не нахожу того, что он извлекает из нее, следуя своим академическим рецептам.
По-моему, просто невозможно всегда точно знать, что хорошо и что дурно, что нравственно и что безнравственно. Но раз уж мы заговорили об этом, мысли мои невольно возвращаются к К.
Эх! Как я уже писал тебе, вся эта история постепенно теряет прелесть и свежесть первой весенней клубники! Прости, если повторяюсь, но я не помню, сообщил ли я тебе о том, что пережил в Амстердаме.
Я ехал туда с мыслью: «Сейчас так тепло. Быть может, ее «нет, нет, никогда» все-таки оттает!»
И вот в один прекрасный вечер я прошелся по Кейзерсграхт, поискал дом и нашел его. Я позвонил и услышал в ответ, что господа еще обедают, но я тем не менее могу войти. В сборе были все, за исключением К. Перед каждым стояла тарелка, но ни одной лишней не было – эта подробность сразу бросилась мне в глаза. Меня хотели убедить, что К. нет дома, – для того ее тарелку и убрали; но я знал, что она там, и все это показалось мне комедией, глупым фарсом. После обычных приветствий и пустых фраз я спросил наконец: «А где же все-таки К.?» Тогда дядя С., обращаясь к жене, повторил мой вопрос: «Мать, где К.?» Та ответила: «К. вышла».
Я временно воздержался от дальнейших расспросов и заговорил о выставке в «Арти». После обеда все исчезли, а дядя С., его жена и нижеподписавшийся остались одни и приняли соответствующие позы. Дядя С., как священник и отец семейства, взял слово и объявил, что он как раз собирался послать письмо нижеподписавшемуся и что теперь он прочтет это письмо вслух. Но тут я снова спросил: «Где К.?» Я ведь знал, что она в городе. Дядя С. ответил: «К. ушла из дому, как только услышала, что ты здесь». Я, конечно, ее немножко знаю, но, уверяю тебя, ни тогда, ни даже сейчас я толком не понимал и не понимаю, чем считать ее холодность и суровость – хорошим или дурным предзнаменованием. Такой, внешне или на самом деле, холодной, резкой и суровой она бывала только со мной. Поэтому я не стал спорить и сохранил полное спокойствие.
Читать дальше