После нашего заявления каждые несколько минут стали прибегать то дежурный, то начальник корпуса; сначала они уговаривали, потом кричали и угрожали (в то время для политических объявление голодовки считалось антисоветским актом, и взрослые это делать боялись). К вечеру первого дня приехал начальник тюрьмы и стал кричать:
— Судить мерзавцев будем! Что вам, власть нехороша? Каши мало? Кипяток холодный? Я вам покажу, где раки зимуют!
Мы были непреклонны. На следующее утро нам принесли пайки, мы от них отказались; кроме воды, мы ничего не принимали. Двое суток к нам никто не являлся. Голодовка шла в идеальном порядке. Я спорил со своим братом, который говорил, что все, что происходит, правильно. Мы сидим — правильно, родителей арестовали и расстреляли — правильно, а Сталин — гений. Я же был против происходившего и видел корень зла в садисте, сидящем на престоле.
На четвертые сутки все стали слабеть. Для поддержания общего духа, я танцевал цыганочку в отцовской рубашке, доходившей мне до колен. В обед этого же дня дверь открылась, к нам вошла целая группа начальства: дежурный, начальник корпуса, начальник тюрьмы и человек в штатском, который представился городским прокурором. Говорил прокурор. Он попросил, чтобы мы повторили свои требования. Мы повторили их. Он ответил, что следователи к нам явятся незамедлительно, ларек разрешат, а вот насчет передач он сделать ничего не может, так как есть циркуляр из Москвы о том, что подследственным передачи запрещены.
От имени камеры переговоры вел я. Я сказал, что мы не снимем голодовки, потому что не может быть, чтобы Москва запретила передачи такой категории, как малолетки, и что Москва еще доберется до самих произвольщиков.
Начальник тюрьмы буркнул:
— Ну, и сдыхайте с голоду.
Они ушли. На следующий день к нам явился начальник корпуса и сказал, что наши требования удовлетворены, родные уже оповещены и сегодня принесут передачу, а следователи приедут завтра. Мы закричали хором «ура!» и сказали, чтобы нам тащили сегодняшний паек. Нам принесли хлеб, сахар и кашу. Мы начали потихонечку, учитывая мой горький опыт, с интервалом в полчаса принимать пищу небольшими порциями. Во второй половине дня нам всем принесли передачи. Чего только в них не было: и бульон, и курица, и утка, и сласти, и курево. Из окна мы опять увидели деда, Славу, родственников других ребят, которые стояли общей группой, махали нам, а мы, облепив окно, отвечали им. Перебросили в хлебе пару записок, где объясняли все, что произошло. Дедушка показывал, что он просил свидания, но ему отказали.
К вечеру мы уже пришли в себя, а через день нам приказали всем собираться с вещами и перевезли в главную тюрьму, определив всех в камеру № 30 на втором этаже, такой же «сундук», как карцер, в котором я сидел. Толщина стены в проеме окна была 2 метра 20 сантиметров. На подоконнике могли улечься три человека; мы его называли «раем». Вместе составленные койки считались «землей», а место под койками — «адом». В «аду» большую часть времени проводил мой братец, добровольно туда залезавший и занимавшийся самоистязанием. Он кусочком стекла, например, ковырял себе руку или вырезал на груди крест и т. п.
В тот же день нас вызвали к следователям, и мы подписали окончание следствия. В делах, кроме единственного допроса каждого из нас, ничего не было. На мой вопрос: «Где же следователь Московкин?» — новый следователь ответил: «Это не мое дело».
Позднее мне стало известно, что Московкин и Лехем были арестованы; первый попал на этап вместе с двумя своими подследственными, военными летчиками, и они его убили в Сызранской пересылке, дважды посадив на кол.
Время шло. Раз в неделю нас выгоняли ночью в коридор и производили тщательный шмон (личный и в камере). Отбиралось все, вплоть до носков и трикотажных изделий, которые можно было распустить на нитки.
Кормили в этот период очень плохо: давали щи из гнилой капусты с червяками и тук.
Перед нами в таком же «сундуке» сидел эсер из Средней Азии по фамилии Альберт. Он сидел с 1922 года, только изредка выходя на ссылку. К этому времени у него было 10 лет тюремного заключения.
Большинство камер, находящихся на 3-м этаже, было занято тюрзаками [14] Тюремные заключенные.
. Альберт спускал нам на бечевочке книги, присылал свои записи по истории нашего государства, описания некоторых эпизодов своей жизни, комментировал происходящие события. От него мы узнали о том, что осенью 1937 года прошел еще один процесс, где были осуждены Рудзутак, Карахан, Кабаков и др. А сейчас он держал нас в курсе происходившего тогда бухаринского процесса. Он ни на минуту не сомневался, что все признания подсудимых — сплошная выдумка. Мы все верили ему, кроме моего брата Юрия. Обычно после переписки с Альбертом у нас разгорались жаркие споры. Не все ребята еще осознавали, что происходит у нас в стране, но я и многие мои сокамерники уже хорошо понимали всю ложь и вероломство, сопровождавшие массовые аресты. Альберт сообщал нам, кто сидит в камерах, соседних с его. Это были эсеры, меньшевики, анархисты и другие. Им в камеры давали газеты, у них проводились диспуты, жили они тоже своеобразной интерпартийной коммуной. Альберт был переведен в одиночную камеру потому, что возглавил борьбу против тюремного произвола (был кем-то вроде старосты по прежним временам). Он был первым человеком в тюрьме, который вдохнул в меня веру в будущее.
Читать дальше