Что мог я, что должен был сделать? Выйти из колонны? Позаботиться о ней? Обнять? Попытаться утешить? Остаться рядом, пока кто-нибудь не придет на помощь, не обращая внимания на приказы и угрозы охранников? Неспособный что-нибудь предпринять, я пошел дальше. Это событие стало психической травмой, оно глубоко ранило два сердца, и моя боль, усиленная чувством вины, никогда не пройдет.
Оказавшись на строго охраняемом вокзале, я вспомнил о родителях, которые и не догадывались, где я и что делаю. Кроме того, мне пришлось оставить большой чемодан у злополучного вагона, который загружали железнодорожные служащие. Фрейлейн Вольфф в величайшей тревоге потребовала, чтобы я каким-нибудь образом немедленно покинул вокзал. Было ясно, что всех находящихся на вокзале охранники считают тщательно отобранными и подлежащими депортации. Поэтому все мои попытки объяснить суть дела одному из них успеха не имели. Не удалось убедить ни второго охранника, ни третьего. Я уже почти смирился с судьбой, когда солдат, стоявший на углу оцепления, дал мне знак исчезнуть как можно скорее. Я еще слышал, как он объясняется с другим, стоявшим шагах в десяти и наблюдавшим происходящее, но уже несся прочь и вскоре очутился на каком-то мостике, за пределами видимости и вне опасности.
От горя я едва мог дышать. Это была скорбь без слез, не поддающаяся описанию. Рут, мою тайную любовь, увели и ее. Совершенно подавленный, я вернулся домой. До сих пор я не решался никому рассказать об этом случае.
Наверное, кто-нибудь довел тетю Фанни до вокзала. В то время на глазах у кенигсбержцев еще не расстреливали — так стали поступать позже, и уж тогда-то избежать «выбраковки» не удавалось никому.
Я пытаюсь представить себе смерть этих людей. Как велики были их мучения, с какой силою их охватывало чувство покинутости и отчаяния? И вообще, почему мучительной должна быть не только жизнь, но и смерть? Со Всевышним, ответственным за человеческие судьбы, я издавна не в ладах, но среди допускаемых им несправедливостей, самой большой я считаю неравную по тяжести смерть: это, по-моему, много хуже, чем неравная по тяжести жизнь.
Никто не знает, куда ушел тот поезд. Может быть, в недалекий отсюда концлагерь Хельмно, где были опробованы первые газовые камеры, может быть, в Ригу, может быть, в Освенцим.
Я был одним из них, они были частью моего «я», и эту часть словно ампутировали.
Но я сильно забежал вперед — видимо, из потребности, разом погрузившись в болезненные воспоминания, преодолеть внутреннее препятствие, мешающее начать рассказ.
Вместе с отцом, матерью и сестрой Мириам я сажусь на Северном вокзале в поезд, прицепленный к локомотиву, пыхающему клубами дыма и пара, свистящему и плюющемуся сажей. Мы сидим в открытом вагоне и едем мимо деревенек, которые отсюда кажутся игрушечными, вроде тех, что мы строили дома из кубиков. Домики и сараи образуют двор, по нему расхаживают куры и утки, ко двору примыкает огород, за ним начинаются поля. Повсюду видны лошади и собаки, главные помощники человека. Все это гармонично сочетается со слегка холмистым ландшафтом. Местность называется Земландией и по праву пользуется у жителей Восточной Пруссии большой любовью.
Мы доезжаем до Кранца и пешком идем в гавань. Я поражен видом парохода, он кажется огромным. Он должен доставить нас на Куршскую косу, в Нидден. Когда я перехожу по трапу на стоящий у причала корабль, меня охватывает радостное волнение.
Вильгельм фон Гумбольдт очень любил Куршскую косу и Нидден. Тот впоследствии стал чем-то вроде восточного Ворпсведе: сюда приезжали Ловис Коринт, Шмидт-Ротлуфф, Васке, Пехштайн и многие другие художники, а из музыкантов и композиторов здесь бывали Хумпердинк, Отто Беш, Эрвин Кроль и мои родители. Все встречались в гостинице «Блоде». Развешанные по ее стенам картины составили бы сегодня гордость многих музеев. У Томаса Манна в Ниддене была дача. Говоря о Ниддене, нельзя не упомянуть и Агнес Мигель, влюбленную в природу, правда, несколько далеко зашедшую в своем увлечении родным краем. Кете Кольвиц отдыхала в Раушене — еще одном идиллическом местечке на земландском побережье.
Несколько лет подряд мы проводили каникулы на косе. В моих воспоминаниях эти годы слились воедино, и самые значительные впечатления этого времени сохранили свою яркость. Неглубокий тихий залив по одну сторону узкой косы, волны Балтийского моря — по другую. На этой совершенно особенной полоске суши, покрытой песчаными дюнами и лесом, встречались лоси и редкие виды птиц. На берегу располагались уютные рыбачьи поселки, и Нидден был одним из них. Живописные домики, частью крытые соломой, были окружены любовно возделанными садами. На берегу залива не умолкает плеск мелких волн, беспрерывно бьющихся о толстые деревянные борта рыбачьих лодок и шаланд — неуклюжих широких посудин без киля и с боковыми швертами для плаванья по мелководью. На вершинах их мачт вместо флюгера крепились искусно вырезанные из дерева куршские вымпелы с символикой и изображениями предметов повседневного обихода, служившие заодно своего рода фамильными гербами. Причальные мостки, развешанные для просушки сети, шесты. Рыбаки, дымящие трубками, собаки и кошки. Все здесь пропахло рыбой, которую вялили прямо перед домом или потрошили и коптили на берегу. Мы, дети, собирали для копчения «крушкен» — сухие еловые шишки, валявшиеся повсюду. В награду нам давали по маленькой свежекопченой рыбке — нет ничего вкуснее!
Читать дальше