Сегодня мне грустно меньше, чем обычно. Может, оттого, что я принял решение уйти с работы и теперь постоянно дома рядом с ней. Она, сама того не зная, защищает меня от страхов, которые теперь полностью владеют моим сознанием.
Удивительно, как спокойно я пишу о своей неизбежной и такой скорой смерти. Одно дело размышлять о ней, не видя границ горизонта. Совсем другое – знать, что впереди конкретный отрезок времени. И после него ничего не будет. А я так спокоен. Редкие вспышки ярости и гнева тонут в письме и забытьи. Когда я просыпаюсь, становится легче. И я еще ни разу не плакал.
В целом я готов. Все, что нужно, сделано. Дом, счета, бумаги составлены. Будущее чисто. Я никому ничего не должен. Я завершил все дела. Кроме одного, которое никогда не завершу, – я не смогу сказать ей, что ухожу, и тем самым не дам попрощаться. Простит ли она меня за это?
Как же я уже тоскую по ней. Она ходит рядом, такая родная, такая удрученная переменами, происходящими во мне, причины которых она не знает. Она приносит мне кофе, спрашивает, не болит ли у меня горло или голова, трогает лоб. Чувствую себя одновременно шпионом и подлецом. Но как сказать ей, глядя в глаза: «Нет. У меня не болит голова. Во мне рак, который в эту минуту обедает моими клетками. Моей кровью, которую ты знаешь на вкус, которая течет в нашем сыне. Во мне рак, который убьет наше будущее».
Как произнести это?
Я не смогу.
Помню, в один зимний вечер мы лежали и смотрели шведский фильм про мужчину, который, похоронив жену, умершую от такой же, как у меня, болезни, каждый день ходил на ее могилу и разговаривал с ней. Эти походы были единственным реальным событием в его жизни. В остальное время он просто терпел жизнь, не понимая, как свести с ней счеты. Я уже все знал про себя и через силу наблюдал за тем, что происходит на экране. Она лежала у меня на плече, и внезапно я почувствовал, что она плачет. «О, как я его понимаю, – прошептала она, вжимаясь в меня. – Если тебя не станет, моя жизнь остановится».
Меня не станет. Жизнь остановится. Но пока я здесь. Я дышу. Я пью кофе. Я смотрю на Генри. Я заставляю себя улыбаться, зная, что сейчас, когда она читает эти строки, мы опять вместе. И если бы я мог, я бы писал бесконечно долго, чтобы только моя история не заканчивалась. Чтобы каждое предложение в ней не стало последним.
Я прожил короткую замечательную жизнь. И я понял, что весь наш огромный мир ничего не значит в сравнении с одним-единственным человеком, которого ты любишь. Мне не страшно умереть. Свет погаснет, и все. Мне страшно представить, как она будет жить в кромешной темноте длиной в бесконечное количество дней.
Меня зовут Генри. Мне 47 лет. Столько же лет было моему отцу, когда он умер от рака. И столько же лет было моей маме, когда она покончила с собой после двух утомительных лет жизни без отца. Ту нашу жизнь сложно было назвать жизнью. Две весны, два лета, две зимы и одну осень она просидела у окна в комнате, в которой он жил в последние недели. Я не помню, чтобы она занималась чем-то. Она не посмотрела ни одного фильма, не прочитала ни одной книги, ни разу не встретилась с друзьями. Мы не обедали и не ужинали. Я вообще не видел, чтобы она что-то ела, что-то пила. В ее руках постоянно была папина зажигалка, которую она крутила между пальцами, то медленно, то лихорадочно. Пожалуй, это было единственное ее занятие в последние два года.
Папа умер осенью. После его смерти я был уверен, что мама не выдержит и уйдет сразу, но она продержалась целых два года. Уверен, что она терпела только из-за меня. В сентябре я понял, что скоро останусь один.
В последние недели ее жизни мы спали вместе. Я знал, что каждую ночь она прощается со мной. Она быстро худела и, когда умерла, была тонкой, как кленовый листочек. Я ни разу не видел, чтобы она плакала. Вообще не особенно словоохотливая, она перестала разговаривать, и за нее говорили ее руки, которые постоянно обнимали меня, и гладили плечи, и ерошили макушку. Она была нежной и абсолютно потусторонней.
В последнее утро она попросила меня приготовить завтрак. Я сварил яйца в мешочек, как она любила, сделал тосты, приготовил ее любимый кофе. Я стоял у плиты, смотрел на созревающую каштановую пену в джезве и знал, что это мамин последний кофе.
Я был спокоен, как замерзшее озеро под толстым слоем декабрьского льда в Мичигане. Я все делал медленно. Помню даже, что радио играло Lily Allen «Three». Мы сели за стол. Громко тикали часы. Она сделала глоток воды, подняла голову и, как обычно, прямо смотря мне в глаза, сказала: «Родной мой, я хочу, чтобы ты сегодня переночевал у друзей». «Хорошо, мам», – ответил я. «Возвращайся завтра утром не поздно, хорошо?» – «Хорошо, мам». Она откусила кусочек тоста: «На зимние поедете к Грейс в Дублин?» – «Еще не думали. Наверное, да». – «Передавай ее родителям привет от нас с папой». Я чуть не поперхнулся: «Хорошо, мам». Для нее он до сих пор был жив. Не меньше, чем я, и уж точно больше, чем она сама.
Читать дальше