Так, в первую голову, обстоит дело с ген. Дубенским. Этот бравый генерал выполнял в Ставке паразитарную функцию царского «историографа». Спец по коннозаводству, издатель черносотенных брошюрок и газет, он был прикомандирован, еще в октябре 1914 года, для «высочайшего сопровождения», т. – е. для описания царских поездок по фронту. На этой должности его и застали февральские дни 1917 года. Любопытно сравнить его воспоминания, писанные в эмиграции, с показаниями, данными им в августе 17-го года Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства. Эти показания существенно разнятся по тону, по целому ряду любопытных деталей от ретушированных и подправленных мемуаров. В руки комиссии попал дневник Дубенского, и цитаты из дневника, вкрапленные в текст показаний, существенно расходятся с самим стилем мемуаров, поданных читателю в виде таких же поденных записей. Любопытно отметить, что в августе 1917 года Дубенский пытался изобразить себя «патриотом», чуть ли не в духе прогрессивного блока. Так, напр., взаимоотношения царя и царицы он в показаниях характеризует следующим образом: «Государь был в полном подчинении. Достаточно было их видеть четверть часа, чтобы сказать, что самодержцем была она, а не он. Он на нее смотрел, как мальчик на гувернантку, это бросалось в глаза. Когда они выезжали, и она садится в автомобиль, он только и смотрит на Александру Федоровну. По-моему, он просто был влюблен до сих пор, какое-то особенное чувство было у него» [1]. В дневнике своем, еще в январе месяце, он записал: «Слабое, плохо организованное правительство наше во главе с государем, с Протопоповым, жалким стариком кн. Голицыным, начинает бороться, но ничего не выйдет, ибо очень плохи сторонники правительства; а между тем, должно уступать требованиям взволнованного общества… едва ли можно сохранить самодержавие. Слишком появилась глубокая рознь русских интересов с интересами А. Ф» [2]Касательно самой Александры Федоровны, Дубенский, не колеблясь, показал, что она страдала психозом, и сослался при этом на мнение Марии Федоровны, матери Николая II, определенно считавшей, что царица сошла с ума. Такой же точки зрения Дубенский придерживался и в отношении Протопопова. Жизнь Ставки он называл «тихой и бесталанной». Был, естественно, поставлен Дубенскому вопрос о царе, об отношении к надвигавшейся революции. В своем ответе он подчеркнул абсолютно пассивность царя и царского окружения. «Чем вы объясните эту пассивность?» – спросили тогда у Дубенского. Ответ последнего настолько характерен, что мы должны привести его in extenso. «Никак не могу объяснить его отношения. Это такой фаталист, что я не могу себе представить. Он всегда ровно, как будто равнодушно, относился, сегодня, как вчера. Вот маленькая подробность: когда случилось отречение, я был совершенно расстроен, я стоял у окна и просто не мог удержаться от того, чтобы, простите, не заплакать. Все-таки я старый человек. Мимо моего окна идет государь с Лейхтенбергским, посмотрел на меня весело, кивнул и отдал честь. Это было через полчаса после того, как он послал телеграмму с отречением от престола, в ожидании Шульгина». Между прочим, сравнивая текст показаний с соответствующим местом воспоминаний, начинаем легко уяснять принятый Дубенским для своих мемуаров метод ретуширования и подкрашивания событий. Тот же эпизод звучит в мемуарах совершенно иначе. «Проходя мимо моего вагона, государь взглянул на меня и приветливо кивнул головой. Лицо у его величества было бледное, спокойное». Равнодушие, отупляющую пассивность царя Дубенский толкует сейчас чуть ли не как акт какого-то стоицизма. В 1917 г. он был на этот счет несколько иного мнения. «Я говорил, что он отказался от Российского престола просто, как сдал эскадрон. Вот такое у меня было оскорбленное чувство, но когда я его провожал, когда он от матери шел в вагон, тут нельзя было быть спокойным. Все-таки я поражался, какая у него выдержка. У него одервенело лицо, он всем кланялся, он протянул мне руку, и я эту руку поцеловал» [3].
Так обстоит дело с Дубенским. Наигранный пафос его мемуаров есть несомненный плод эмигрантского похмелья. Но и в таком виде они интересны, в своей протокольности. как известная сводка событий. – В настоящем сборнике мемуары эти, с некоторыми сокращениями, становятся впервые доступными советскому читателю.
За Дубенским следует флигель-адъютант, полковник Мордвинов.
При поверхностном сравнении они оба кажутся людьми одной и той же касты, одной и той же социальной психологии. На самом деле, это не совсем верно. Дубенский был в сущности очень далек от сферы двора, от интимного круга лиц, окружавших Романовскую семью. Мордвинов, в силу происхождения, своего воспитания, всего порядка прохождения своей служебной карьеры, был непосредственно связан, если не с царем, то с великим князем Михаилом Александровичем и с целым рядом видных придворных. Казалось бы, при всех этих данных Мордвинов мог бы глубже проникнуть в психологию царя, мог бы лучше разгадать, что скрывала за собой одервенелая маска самодержца. Но и он пассует перед зрелищем давящего фатализма и обреченной пассивности. В силу своего служебного положения Мордвинов видел царя гораздо ближе и чаще, чем Дубенский, но впечатления его от этого не становятся ярче. Царя опутывает атмосфера бесконечной будничности, бесконечной обывательщины. Во все эти бесконечно трагические революционные дни свита проделывает все тот же монотонно-однообразный ритуал своего служебного дня. Вот наступило 1-е марта «новый тяжелый день» – по выражению Мордвинова. «Короткое время, которое мы обыкновенно проводили с его величеством, ничем не отличалось в разговорах от обыденных нетревожных дней. Не легко, конечно, было и нам и ему говорить о ничтожных вещах», – замечает Мордвинов. Но утверждение его никак нельзя принять всерьез, по крайней мере, в части, касающейся Николая. Свита-то наверное волновалась и мучилась в томительном предчувствии конца. Ну, а царь? 2-го марта, уже приняв решение об отречении, он входит в столовую для дневного чаепития. «Я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней… Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами… Государь сидел, спокойный, ровный, поддерживал разговор». А ведь Николай был в кругу самых близких, самых преданных ему людей. И тут он не нашел ни одного слова, ни одного намека, ни одного жеста. С какой радостью поведал бы нам Мордвинов какую-нибудь фразу, обращенную к «потомству». Увы! Ему остается вспоминать особенное «сосредоточенное» выражение глаз и нервное движение, с каким царь доставал папиросу. Согласитесь, что «нервное» обращение с папиросой нельзя не считать крайне скудной реакцией на переживавшиеся тогда события.
Читать дальше