От «вертушек», идущих на выручку кавказскому пленнику Ивану Жилину, до «вертушек», летящих на подмогу капитану Медведеву, пролегла шестилетняя кинокарьера Бодрова. Теплый его маккуиновский прижмур навек связался с войной в горах и бойней на улицах, рынках, чердаках – главным содержанием чумовых девяностых. Бакланье, висельное, слепое десятилетие саранчи размозжило одно за одним все мужские понятия: Дружбу, Слово, Верность и Честь; бабы за бандитов попрятались, мужики мычали что-то виновато-нечленораздельное про батяню-комбата. Тут вошел Некто, улыбнулся застенчиво, рек: «Я брата ищу», – и люди почуяли: Он. Русским мессией всегда был Буратино, в трех прудах топленный, всяким железом битый, азбуку на семечки сменявший, но знающий несуетную Правду о вторичности золота. Он не сыпал поговорками, как прочие, а отчего-то запоминалось именно его, твердое: «Я слово свое – держу», «Здорово, бандиты», «Хотел бы свалить – свалил бы», «А вот ты, Павел Евграфович, слушай меня внимательно». Даже «эта» и «ваще-та» его не портили. Мы с такими служили рядом, и из тех, других, умеющих черный ход присмотреть, картечи из гвоздей натолочь и на сотый этаж пешком взобраться, они были лучшими, со странными, но незыблемыми понятиями о справедливости. Знал Бутусова – знай, что и любая тварь от тебя отлипнет.
Так в гуляйпольскую жизнь без границ и запретов вошли первые, пусть отодвинутые от христианского императива, но правила. Например: «Никто не умер, не заслужив этого» (между прочим, помпезное леоновское «Ни в женщин, ни в детей» даже не дискутировалось). Они же, неформулируемые, изнутри идущие, восторжествовали в шоу «Последний герой», когда алчный расчет пожрать лучших разбился о таранный максимализм молодожена Спайкера. Бодров вел программу и делал вид, что ни при чем.
Режиссура занимала его все больше. С Цоем в груди, с «Группой крови» на сердце, теплым дыханием извечную русскую стужу клубя, сложились «Сестры». Бодров появился там в минутном камео – обещая забрать в Москву, золотой город под голубым небом девяностых. Из крепко сшитых, на лихое дело едущих людей в черном он один оборачивался и в упор смотрел в кадр ясными глазами Клайда Бэрроу, пришельца из ревущих двадцатых, хорошего плохого парня ненормативных времен джаза, пулемета, контрабандного виски и ограбления трудящихся. С этим атаманом не надобно было тужить, под этим капитаном легко воевалось, насупленные девочки-снайперши мечтали с ним в разведку.
Не свезло.
В Москву сестры поедут сами. Храня вечную память о деревянном мальчишке, дравшемся с миром за прожиточный минимум: куртку для папы Карло, улыбку встречной кумы Землянички и золотой ключик в сияющие двухтысячные, где не будет войны, а хмурые дочки безмозглых окраин вместо стрелковых секций пойдут в школу индийского танца. И будет им счастье.
Денис Горелов, «Premier»
Последние три дня той жуткой недели все только и говорили про этот мифический тоннель – будто бы очевидцы точно видели, что автомобиль съемочной группы въехал в его жерло буквально за несколько минут до… Потом еще три дня все молчали. Слегка, пожалуй, смущенно, – оказалось, это чувство еще не совсем безнадежно забыто. Будто стеснялись собственной наивности. Будто извинялись за то, что вновь позволили себе поверить в чудо – даже тогда, когда все уже было ясно… Пропавшие без вести лишены траурных церемоний. Убийственная логика: с пропавшими вообще прощаться как-то не принято – когда-то, мол, еще, может, и свидимся. И правильно. Я, собственно, не прощаюсь.
Пили мы, помнится, кофе в кофейне на Пушке, и Бодрова вдруг потянуло на умные обобщения. В философии Возрождения, объяснял он, есть понятия vita activa и vita complentativa – «жизнь-действие» и «жизнь-наблюдение». Ему, говорил Бодров, ближе эта самая complentativa. Невмешательство. Созерцание.
Было это вскоре после «Кавказского пленника», «Ники», фурора в Канне – давненько уже, в общем. Мы тогда долго рассуждали, надо ли лезть куда ни попадя и шишками зарабатывать опыт, или же правильнее развить в себе этакую невероятную наблюдательность, позволяющую в нужные моменты совершать простые и кинжально-точные поступки… И пахучий эспрессо, который тогда только-только научились варить в столице нашей родины, чашка за чашкой исчезал в наших глотках, благо стоил всего несколько тысяч неденоминированных…
Как тогда все было просто! Бодрову едва стукнуло двадцать пять, мне, стало быть, только что перевалило за тридцать, и мы всё в этой жизни понимали – пусть и по-разному. Я еще, помнится, удивлялся: надо же, дескать, как странно, выстроил себе юный кандидат исторических наук теорию, почерпнутую из эстетических трактатов Кватроченто, – и живет себе по ней! На мой-то взгляд, не путь себе выбрал, а так, ниточку натянул над пропастью. И лишь законченный безумец может на нее ступить без дрожи в конечностях. А этот – смотрите-ка! – идет, как по Арбату, нога за ногу, покуривает, на девушек заглядывается…
Читать дальше