Надо понимать, что мэтр шутит. А мне это и надо было. Значит, дает добро. Санджи Каляевич был сложный человек. Надо его знать и иметь ключик к его характеру. Он был добрый, но, видимо, жизнь заставила его, во всем усматривать какой-то подвох по отношению к нему. Конечно, он был умный, рассудительный. И я понял, кого он уважал, то немного был ершист, приструнивал собеседника, не от злобы. Такой стиль, такой склад души. С другими он был другой. Говорил правду в глаза, был резок. Но все в меру. Но я-то его раскусил. Разбирался уже чуть в психологии людей. Когда вспоминаю мэтра, то на душе какой-то добрый, веселый осадок. Почему? Не знаю. При своей ершистости, а поди вот оставил хорошую память.
Санджи Каляевич много знал о жизни до революции, о коллективизации, о расстрелах священнослужителей, о Колыме, о писательских заварушках, о 20-30-х годах, но ничего не написал. Что-то его сдерживало, а потом кураж прошел. Во время бесед вскользь так напоминал о тех годах, явлениях, поступках, репрессиях. Мэтр все унес с собой. А жаль.
Улыбка Константина Эрендженова
Константин Эрендженов всегда был улыбчивым, в отличие от своего солагерника, поэта Санджи Каляева, который отличался замкнутостью и внутренней сосредоточенностью. Такое впечатление у меня создалось после долгого общения с аксакалами.
У Константина Эрендженовича были контакты с разными людьми. Его дружелюбие, добродушие не давали знать, что он прошел каторжный путь. В середине сороковых годов прошлого века, как и многих знаковых фигур калмыцкой интеллигенции, Эрендженова осудили по самой страшной политической «58-й статье». После этого приговора впереди только мрак, превращение в пыль. Но он выдержал каторгу, не потерялся, не озлобился и на воле не спекулировал лагерной жизнью. Более того, при упоминании об этом периоде жизни постоянно улыбался.
В 1958 году Министерство культуры КАССР отправило Константина Эрендженова в Ленинград преподавать родной язык в калмыцкой студии. В общежитии его семье дали комнату в тихом изолированном блоке, подальше от шумной студенческой братии. Боова Кекеевна, жена аксакала, при встрече упрекала, что я не захожу к ним на чай.
Только в институте я узнал, что Константин Эрендженович прошел советский концлагерь. Сам он никогда не говорил об этом страшном отрезке времени. Профессура института знала его биографию. При встрече в коридорах маститые преподаватели почтительно, вежливо кланялись, уважительно справлялись о его здоровье. А дядя Костя всегда улыбался, говорил что-то оптимистичное и радостное в ответ.
Ленинградская профессура – блокадники, знали почем фунт лиха, сами были в «ежовых рукавицах» тоталитарной власти. Стоят ректор института Николай Сергеевич Серебряков, высокий грузный дядя, и наш щуплый маленький дядя Костя. Почтительно склонившись, ректор что-то вежливо ему объясняет, а наш аксакал внимательно слушает с доброй улыбкой на лице. При этом разговор шел на равных. Серебряков был интернационалистом и уважал все национальные студии.
Константин Эрендженов не был Макаренко в преподавании. Человек, прошедший тяжкий путь, никогда не ворчал, не упрекал, не стыдил нас за прогулы. Как всегда, улыбался и спрашивал у запыхавшихся студентов: «Что, опять вы, Киреев, Шагаев, Сангинов, проспали?». Нам, конечно, потом было стыдно, а аксакала такая недисциплинированность обижала, но он нас не «репрессировал».
У Константина Эрендженовича была своя методика в преподавании родного языка. Многие из калмыцких студентов вначале не знали ничего кроме слова «мендвт». А он не загружал нас синтаксисом, правописанием и начинал всегда с простых и очевидных вопросов. Вначале мы говорили: кто я такой, год рождения, где учусь. Далее стали получать тексты для перевода. Позже Эрендженов усложнял задания, акцентируя внимание на разговорной речи. Таким образом, к окончанию института «сибирские дети» выучили калмыцкий язык. Это в нас проснулись гены и патриотизм. Конечно, старшие студенты помогали нам и были во многом примером.
Боова Кекеевна иногда делала замечание, что мы пропускаем занятия по родному языку, но однажды Константин Эрендженович, чувствуя наше смущение, попенял её: «Да, ладно тебе, Боова. Заходите, ребята, чай попить». В таких ситуациях наш учитель сам чувствовал неловкость, стыдился. А разве у нас, нынешних, есть стыдливость? А кризис в нас присутствует – внутринравственный и моральный?
Константин Эрендженович был скроен по другим лекалам. Он закалился на колымском морозе, на черствости и ненависти власти, предательстве соплеменников, но стыдливости и совестливости надсмотрщики власти и обстоятельства не выбили из него.
Читать дальше