Он очнулся от того, что капель ясновидения кончилась, и кожа его ослепла. Авангард огляделся по сторонам, пытаясь понять, где он, в какой части парка. Смотрел и не понимал. Деревья были окутаны цветным туманом, одуряюще пахли флоксы, магический зрак пропал, иссякла геометрическая вьюга из медных пронзающих лучиков. Через все влажное чистое небо шла радуга, один конец которой спускался прямо к Молокоедову, и он стоял сейчас как раз в ее разноцветной толще и со смертной горечью видел, как в магическом столбе гаснут видения, истины, пророчества, знаки и черты провидения. Он поднял руки к глазам, руки были полосаты от цветов спектра. Тут-то его и облаяла злая собачонка, звонкая каменная собачка с отбитым хвостом и кончиком уха. Авангард Молокоедов пьяно таращился на нее, соображая, каким образом может лаять камень, пытаясь понять, где он уже видел эту тварь? Это была облупленная собачонка с погребальной урны хвостатого кладбища посреди мрачного ревира. От него уже и следа не осталось, ан нет – чернеет червоточина на райском плоду. И человек с тоской понимал, как глубоко ушел корень мирового зла в землю, как ужасно кишит червь в яблоке, как укушена красота этим тявкающим плевком. Гений парка продолжал двоиться. Молокоедов пнул собачонку, но отбил ногу… о мраморный камень. Носок кроссовки пришелся на полированный бок конского черепа. Белая кость продолжала целить в палладиум. В пустых глазницах снежного коня шныряли собачьи глаза, шуршал в черепе змеиный шип. Почему арапская чернота так светла? И почему белое так чернеет? Неужели божий промысел тоже с изъяном? Кто хохочет так над нами, двигая пружинки? Дьявол? Или… страшно подумать… сам Бог? Молокоедов трезвел, дождь еще продолжал шелестеть листвой, он шел со стороны света, и капли падали молочным жемчугом. Падали, катились по листьям и, срываясь, гасли. Авангард озирался. Магический знак продолжал неясно миражировать перед ним. Казалось, он хотел проступить во всей силе, но нет, треугольник гас в сырой траве, уходил в землю. Все тоньше становились его жилки, только силовые линии тайного чертежа были видны ясно, отчетливо. Этих линий было три, они вытекали тугим пучком из одной точки – той самой, – а затем светоносными неоновыми жгутами растекались, одна – вдоль ручья, другая чертила абрис деревьев, третья бегло рисовала незримое: ритм, тяжесть, гармонию. Мотая тяжелой головой, Авангард Молокоедов, наконец, выбрался на аллею. Побрел к флигелю. Его уже искали, требовали к телефону, скандал разгорался. Шаг, второй, и его фигура растворилась в пасхальном мареве после дождя.
На этом месте он соскальзывает в Лету со страниц зеленой летописи.
Сразу после разоблачения научной мистификации и разносного фельетона про авантюриста от культуры начались трудности с финансированием реставрации, со стройматериалами. Работа то останавливалась, то чуточку продвигалась, пока совсем не заглохла. Дом так и стоит – в лесах. Я был там недавно и провел в парке весь день; а потом пошел снег. Майский снег! Откуда хлынули эти лилово-черные тучи с палевыми боками? Они прошлись над весенними верхушками ледяным днищем, роняясь в вышине, не долетая до веток, до земли, затем повалил обильней, и снежное мерцание стало погребать цветущую черемуху, яблоню, зеленистые пучины лип, крапчатые норки цветов. Иногда порыв ветра встряхивал снежную шапку, и снег, обвалами, чадя белизной, сыпался вниз сквозь клейкие тенета на землю. Нагретая прежним солнцем листва, теплые почки, прогретые стволы, ветки, горячая земля брали свое, и снежные пелены стали расползаться, таять, сыпать холодной каплей. Ледяной утюг катил по небесам к горизонту. Снег был сброшен и забыт. И редкая картина – снежные омофоры словно бы охвачены огнем – бестелесное пламя на глазах выедает в платах зеленые дыры, муравчатые ожоги, малахитовые узоры. Потом выглянуло солнце, и парк, насквозь омытый, засверкал с такой рождественской силой, что на него нельзя было смотреть без слез. Шумели холодные ручьи в листьях исполинского дуба, гасли последние хлопья в макушках корабельных сосен, тихо переливали стеклом липовые кроны. Только яблони стояли по колено в сугробах, в грудах смытых лепестков, но на ветвях было еще порядком налеплено душистого снега, чтобы завязь могла понести. И столько прелести было вокруг, что думалось – красоте нужны эти небесные розги, этот снег, чтобы ландшафт стал крепче, стройней, целокупней, чтобы ледяные пальцы ободрали слабые цветы, вырвали ветхо сидящие в короне лепестки. Не в этом ли была главная загадка натуры? Глядя отсюда, со дна времени, сквозь всю толщу истории, думалось о том, что все зло шло только на благо. Опасная мысль! Во всяком случае, такое впечатление создается. Возьмем хотя бы последние полвека: артобстрел, краешек танкового боя уничтожили старые деревья и расчистили место для новых. Спустя пять лет от гильдяевского ига пали столетние липы и дуб-патриарх – кажется, дальше некуда, парк изувечен навсегда, но новый дуб ударил из земли с удесятеренной силой, и не один, вокруг забила целая дубковая рощица. Липы выросли тоже еще гуще, еще душистей. В этом кровотворчестве есть что-то сродни тому торжеству над обстоятельствами, какое демонстрировал – продолжим лейтмотив – тот же Пушкин и которое точно подметили пушкинисты: ссылка на юг стала неоценимой услугой развитию его романтической поэзии, а холера морбус породила золотой пожар Болдинской осени. Он пустил на растопку таких пожаров собственную судьбу. Одним словом, и парку, и Пушкину все – парадокс! – шло в рост, в строку, в рифму, в масть.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу