Этот манифест эстетизма и отчасти аморализма вышел в 1894 году. А четырьмя годами раньше Уайльд предварил свой роман «Портрет Дориана Грея» другой декларацией, тоже насыщенной парадоксами:
«Нет книг нравственных или безнравственных. Есть книги хорошо написанные или написанные плохо… Этика искусства – в совершенном применении несовершенных средств… Художник не стремится что-то доказывать. Доказать можно даже неоспоримые истины. Художник не моралист… Не приписывайте художнику нездоровых тенденций: ему дозволено изображать все… В сущности, Искусство – зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь… Всякое искусство совершенно бесполезно».
Подобные высказывания легко перевести на обыденный язык: Я – эгоист, и этим горжусь. Не учите меня жить. Хочу жить красиво, и никто мне этого не запретит. Кокетство – не порок, а талант, и я им наделен. Мне нравится шокировать публику – для ее же удовольствия. Я люблю, чтобы мной любовались…
Обилие парадоксов утомляет. Они превращаются в штамп. Вместо подлинных драгоценностей – яркие блестки; вместо огня, который светит и греет – фейерверк. Не так ли?
Нет, не так.
Оригинален Уайльд не оригинальничанием. В этом убеждаешься, проникая в суть его произведений, включая и его жизнь.
Возмущался он не столько пороками «высшего общества» (которым и сам был не чужд), сколько смрадной средой лицемерия, скрывающей эту гниль. Он писал наиболее искусственные из всех литературных сочинений – стихи и сказки, – в которых присутствуют вовсе не наигранные чувства и весьма откровенная мораль.
Салонный остроумец Оскар Уайльд восхищался Петром Кропоткиным, который был именно счастливым принцем (князем), отвергшим все соблазны богатства и власти ради борьбы за справедливость и свободу. Не это ли самый ошеломляющий парадокс Уайльда, помогающий понять, что скрывалось под его внешней скорлупой эстета и словесной мишурой шокирующих парадоксов.
В отличие от скрытного Оскара Уайльда, человека трагической судьбы, Бернарда Шоу можно назвать счастливцем.
Третий знаменитый парадоксалист того времени – Гилберт-Кийт Честертон (1874–1936). Он был и похож, и не похож на первых двух; многому у них научился, но шел своим путем. Он был высок, упитан, любил по-простому закусить и выпить пива, звонко смеяться. Один биограф сравнивал его с Дон Кихотом, другой – с Фальстафом. Казалось бы, между ними нет ничего общего… Или общий для них – Честертон?
Одну маленькую девочку, которая встречалась на празднике с Честертоном, дома спросили, поняла ли она, что говорила с очень умным человеком. «Не знаю, какой он умный, – ответила девочка, – но видели бы вы, как он умеет ловить ртом булочки!»
Когда зашел спор, что хорошо, а что плохо в политике, Честертон углубился в семантику: «У слова “хороший” много значений. К примеру, если кто застрелит бабушку с расстояния в пятьсот ярдов, я назову его хорошим стрелком, но нехорошим человеком». (Как тут не вспомнить одного антисоветского диссидента, который в конце жизни осознал: целили в коммунистов, а попали в Россию; увы, множество подобных «хороших стрелков», но плохих патриотов так и не желают понять столь простую истину.)
Может показаться, что Честертон из желания оригинальничать назвал свое эссе – «Оптимизм Байрона». Но разве не убедительно это обосновано: «Если человек гуляет один на берегу бушующего моря, если он любит горы, ветер и печаль диких мест, мы можем с уверенностью сказать, что он очень молод и очень счастлив…
Новые пессимисты ничуть на них не похожи. Их влекут не древние простые стихии, а сложные прихоти современной моды. Байронисты стремились в пустыню, наши пессимисты – в ресторан. Байронизм восставал против искусственности, новый пессимизм восстает во имя ее».
Как писал один его биограф, в зрелые годы Честертон перерос мужчину и снова стал мальчиком, а позже перерос мальчишку и стал младенцем, перейдя в лоно католической церкви. Пожалуй, не совсем так. Честертон всегда оставался, взрослея, мальчишкой, а в чем-то младенцем; умел видеть мир глазами ребенка.
У него религиозное чувство тоже было «от мира сего», вне бесплотных идеалов и мистических откровений. «Когда Христос основал свою великую Церковь, Он положил в ее основание не боговидца Иоанна, не гениального Павла, но простака, ловчилу, труса – словом, человека. На этом камне Он и построил церковь, и врата ада не одолеют ее». Честертон выделяет апостола Петра с его слабостями, такими «общечеловеческими» и утверждает парадоксальную мысль: империи погибали, потому что полагались на силу; «Церковь Христова полагалась на слабого, и потому – несокрушима».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу