Спать не хотелось, слишком велико было возбуждение. И оно вылилось захватывающим, безудержным пением:
… Будь проклята, ты Колыма …
Нам потребовались эти полные ярости и скорби строки, чтобы снять глубоко спрятанное потрясение случившимся. Мы тянули высоко, согласно.
Потом прорвало. Едва отзвучит одна песня, наперебой предлагали и заводили другую. Чего только не вспоминалось?!
Пели протяжно, тонким, звенящим многоголосьем, упиваясь родными, въевшимися в плоть и кровь звуками. Панихидная проникновенность пения захватила нас словно застенчивое и благодарное рыдание на коленях перед вспомнившем о нас мире. Я отрешился от мыслей, едва ли воспринимал смысл слов. Все во мне взволнованно отзывалось на это надсадное завывание; с ним столько связано, пережито, переплакано.
Угомониться не могли долго. Поминальный стон и мольба бились в груди. Мы безумствовали, исходя скорбными звуками. Далеко за полночь, охрипшие, растроганные и совершенно опустошенные истово твердили одно и то же:
Приемник, — все ночи полные огня.
Приемник, — зачем ты загубил меня?
Приемник, — я твой бессменный арестант.
Пропали детство и талант
В стенах твоих.
Так мы прощались с ДПР, с бесконечным двухлетием, с кратким, как вздох, детством.
Мутный предрассветный туман льнул к светлеющим окнам. Неужели отмаялись, неужели расстаемся с постылым домом призрения, неужели прибыли чудо путевки? Может быть утром объявят о допущенной ошибке, об отсрочке отъезда, и все встанет на свое место.
Странное наваждение вязалось во мне: спеть бы наши песни всем людям! Рассказать бы о тоске и грезах, о негаснувшем огоньке надежды, о заоконном мире с бесстрастной колокольней, о нестерпимой боли в заплаканных глазах лагерниц. Эту боль я понес с собой вместе с предначертанием, звучавшем во мне как набат судьбы: донести обо всем!
Я словно воспарил над временем и одним взглядом охватывал разрозненные картины прошлого: припухающие на смердящих матрасах тряские доходяги, порабощенные неодолимым страхом дикой тьмы с ее вечными законами силы; искаженные злобой и плачем детские лица; кровные пайки, вырываемые из наших ртов; грязный, цвета чернозема, комочек давленого мякиша в прозрачных руках Царя!
Только рассказав, можно рассчитаться с непозабытым, неискупленным, непрощенным. Только написав, можно обрести покой и согласие в своей душе. Может быть, я за тем и родился на белый свет, один из многих тысяч ровесников уцелел в блокаду, продрался сквозь мрак ДПР и нож Горбатого, чтобы сделать свою память памятью общей, ее несмываемой частицей.
Тьме не удалось сломать нас окончательно, взять измором и жестокостью, ее железная хватка ослабла. Почаще бы такое случалось в жизни! Но два года таятся за спиной, от них не отмоешься. Слишком много скопилось в нас горечи, слишком глубоко проникла она, чтобы раствориться в ущербном тепле сбывшейся надежды.
Много ли два года? Жизнь растаскивается по денечку, по годочку, но каждый убитый день не выпадает бесследно. Он тащится сзади тяжким грузом невежества или сожалений. Можно ли наверстать упущенное? Можно ли отыскать утраченное? Бывает, что исток этого беспокойства прослеживается до недетских мыслей, полыхавших в мозгу взбудораженного мальчонки.
Брешь ДПР ничем не залатать, никак не превозмочь. Она зияет неодолимой препоной несовместимости. Ушедших вперед никогда не догнать, как ни лезь из оглобель, как ни меняйся.
Отбывающих разбудили чуть свет. По спящему дому заскрипели кровати, застучали шаги, загукали отдаленные голоса.
Обеспокоенная тетя Дуня занялась беспорядочными раскопками груды узлов с домашними пожитками воспитанников. Удивленно разводила руками, один за другим вскрывая почти пустые мешки, прятала блудливые глазки, вообще не обнаружив нужного барахлишка. Она взмокла от усердия и отчаяния, а когда законно приодеть нас не удалось, с видом обреченного принялась вытряхивать все мешки подряд и бойко отбирать подходящие шмотки; только бы поскорее покончить с этим грязным делом!
Большинство мешков тиснули еще прошлой зимой, но мой тетя Дуня отрыла. В нем остались две вещи: изжеванная нижняя сорочка с большим ржавым пятном на груди и штаны с дырой на заду. Из-за этих приметных отличий они, видимо, и сохранились.
Я скинул казенное бельишко и, извиваясь ужом, без нижнего белья вскользнул в родную дранинку. Манжеты рукавов рубашонки накрепко сжали локти, порточины едва прикрывали колени. Трещали швы, норовя расползтись и выставить меня всему свету в чем мать родила. Сзади сквозь треугольную прореху белела попка.
Читать дальше