Только что совсем смерклось, приехали мы в Аахен, шумный по случаю конгресса, и остановились в гостинице, кажется, Золотого Дракона. У Пикулина были какие-то дела, какие-то поручения, и он объявил мне, что намерен тут немного пробыть. Наша комната выходила окнами на такую узкую улицу, что у нас и в Риге подобной не найдешь. Насупротив был большой дом, который внутри весь как жар горел. Союзные монархи еще не уехали, и живущая в нём княгиня Турн-Таксийская, сестра покойной королевы Прусской, давала им прощальный праздник. Вечер был так тепел, что в комнатах, видно, стало жарко, ибо все окошки были открыты. Но они были выше наших (которые мы также отворили), и хотя в двух шагах мы никого не могли разглядеть, за то слышали, как у себя, знаменитую Каталани, которая раза три принималась петь. Нельзя было не подивиться силе, гибкости и чистоте её голоса; но приятности я в нём не нашел (может быть, от удаления, подумал я).
Хорошенько выспавшись, пока Пикулин ходил по своим хлопотам, на другое утро пошел я посмотреть по многим отношениям достопримечательный город. Начал я, разумеется, с древнего собора, в восьмом веке построенного, и поклонился огромной плите, всю середину храма занимающей, на которой большими буквами простая надпись: Carolo Magno. Под этою плитой сидел в венце Карл Великий, восстановитель Западной Империи; не знаю, лежит ли он даже под нею теперь; по крайней мере, стул его стоит на поверхности близ престола. Потом, полюбовавшись большим фонтаном с древними украшениями, вошел я в ратушу, перед которою он стоит, и меня пустили в залу посмотреть на хорошо писанную картину, на которой изображены все полномочные, подписавшие Аахенский мир в 1743 году. Попытался было я поглядеть на целительные воды, в эту пору уже закрытые, и с просьбой о том обращался к старой мадам Дубик, содержательнице заведения при них, к которой был я адресован; но она мне ничего не показала, хотя кроме минеральных источников я ничего видеть не хотел. Навестил я также единственного дипломата, мне тут знакомого, Северина; он был, казался, или хотел казаться печальным, лишившись незадолго перед тем молодой жены, сестры известного Стурдзы. Дела Пикулина кончились скорее чем я ожидал, и после обеда тотчас опять должны мы были отправиться в путь.
Впотьмах проехали мы Юлих, а когда стало светать, то в Дюссельдорфе по мосту переехали через Рейн и тут совсем некрасивый. Эти два города я всё равно что не видал, ибо посмотрел на них сквозь сон, не ступая в них ногою. К обеду, говоря древним немецким языком, то есть часу в первом, приехали мы в Эльберфельд. Вот этот город жаль было бы проехать, не взглянув на него. Тут самая промышленная сторона в Германии: окрестности его и он сам застроены фабриками полотняными, шелковыми. Оттого-то во всём виден чрезвычайный избыток; встречаются одни только сытые фигуры. На почтовый двор приехали мы в самую пору, чтобы сесть за общий стол. Проезжая городом, не видал я ни одной церкви, а на площади заметил отделанное большое, продолговатое, четвероугольное здание, обнесенное колоннами, как Петербургская биржа. Какой большой отстраивается у вас театр, сказал я сидящему против меня за столом содержателю почты и трактира. «Это не театр», отвечал он мне. «Да что же такое?» Тогда рукой сделал он мне знак, на который отвечал я, и мы друг друга поняли. «Это наша главная масонская ложа», радостно молвил он мне тогда. Оборотясь к Пикулину, «ведь этот трактирщик мне брат, — сказал я по-русски; — вы увидите, что он с нас ничего не возьмет». А вышло, что злодей от нас потребовал двойную братскую помощь.
Ну, подумал я, в хорошем состоянии находится здесь религия! Впрочем, оно так и должно быть в стране совершенно промышленной: в ней всё одно положительное, рассчитанное. Свежие, почти дикие народы сильнее прилепляются к вере; они не рассуждают, а чувствуют и сердцем угадывают. Можно ли математически доказать причину всего восторженного, глубокого религиозного чувства, безумия любовной страсти и поэтических вдохновений?
Небо было еще светло, воздух был еще довольно тепел 25 октября, когда, отобедав, оставили мы Эльберфельд; но это было в последний раз. Небольшие приятности, которые дотоле представляла мне дорога, прекратились, и начались одни только её мучения.
Еще в Аахене с Пикулиным составили мы себе маршрут; обоим хотелось скорее доехать. Я взял карандаш и на карманной почтовой карте провел кратчайшую линию до Берлина; придерживаясь её, ехали мы сперва по большому тракту, только после начали путаться. Пикулин был очень добрый малый; воспитанный в медицинской школе, он выпущен был из неё лекарем в армейский полк; потом, всё таскаясь по походам, заслугами и искусством возвысился до звания дивизионного доктора и остался, как говорится, совсем военная кость. Учености по своей части было у него много, просвещения довольно, образования никакого. С самого начала предложил он мне ночью поочередно дежурить, на станциях выходить из коляски, чтобы осматривать ее. Я решительно отказался; никогда не имев собственных экипажей, ничего не смыслил я насчет их прочности и устройства; особенно ночью, легко мог проглядеть сломленный винт или согнувшуюся рессору, следственно труд мой был бы напрасен. Это не совсем ему было приятно. Первый раз в жизни решился я ехать совсем без слуги, что уже меня чрезвычайно тяготило, а тут должен бы был еще взять на себя часть его обязанностей. Я согласился превратиться в чемодан, как он не иметь воли, но с тем, чтобы, как он, лежать неподвижно. Пикулин не мог надивиться тому, что называл он моею изнеженностью; он был человек походный, а я только что дорожный и с сожалением должен признаться, что целый век оставался русским барчонком. В одном согласился я помогать ему, и то только днем: расплачиваться, вести счет издержкам и записывать его.
Читать дальше