Дмитрий Павлович редко бывает в редакции — неделями он пропадает в охотничьих хозяйствах и заповедниках. Часто Зуев встречает зори на берегах подмосковных рек и озер, проводя ночи у костра с егерями, охотниками, рыболовами. Свой великолепный словарный запас он пополняет в общении с этими людьми. Он вдохновляется, слушая пение птиц, шелест потревоженного легким ветром камыша, наблюдая, как тает утренний туман и как первые лучи солнца, едва вспыхнув над горизонтом, бросают свою позолоту на вершины деревьев.
Он приходит — нет, он врывается — в редакцию в высоких болотных сапогах, в какой-то допотопной кацавейке, возбужденный, обновленный, радостно-озабоченный и со словами: «Почет!» — небрежно пожимает нам руки, а затем забивается в какую-нибудь тихую комнату и там, низко склонившись над листом бумаги, пишет свои заметки... Как истинный художник, он работает с упоением, забывая обо всем на свете. Он спит на жестких редакционных диванах не раздеваясь и, так проработав сутки, а то и двое, входит в кабинет заместителя секретаря редакции, входит всегда с одной и той же жалобой на машинисток.
— Ну что это такое в самом деле,— говорит он, потрясая в воздухе сорокастраничной рукописью.— Это голгофа какая-то, а не машинописное бюро... Издеваются... Не хотят печатать!..
Заместитель секретаря редакции Александр Васильевич Степанов, четверть века назад добровольно принявший шефство над автором «Заметок фенолога», смотрит на Зуева уставшими глазами, бегло просматривает его творение и молча пишет в левом верхнем углу рукописи: «Срочно! В номер!»
И, конечно, никто из читателей очередного номера газеты не знает — да и не может знать! — сколько труда вложил Степанов, чтобы отделить в рукописи Зуева главное от второстепенного, убрать ненужное, подчеркнуть основное. По меткому речению Николая Семеновича Лескова, Степанов «переделывал, перечеркивал, перемарывал, вставлял, сглаживал и снова переделывал»...
— И что ты думаешь? — сказал мне однажды Степанов.— Я с удовольствием «несу свой крест»... Правда, обработка рукописи Зуева требует нескольких часов нечеловеческого труда, но, понимаешь, есть в его многословных заметках что-то такое, что захватывает тебя самого... Его проза свежа, талантлива и очень, очень самобытна...
...Зуев носит монокль, французский берет и грубые яловые сапоги. Салат из одуванчиков он предпочитает всем салатам европейской кухни,— Дмитрий Павлович мелко режет одуванчики, обильно поливает их уксусом, солит и ест. Зуев любит вспоминать, что во время первой мировой войны он был уполномоченным Красного Креста, и с гордостью замечает, что его фамилия, как лица, занимавшего сей важный правительственный пост, была указана в телефонной книге «Вся Москва». В случае, если очередной его опус почему-либо задерживается опубликованием, Зуев «переписывается» с редактором, оставляя на его столе длинные «меморандумы»... К этим его чудачествам все уже давно привыкли и относятся к ним с той снисходительной улыбкой, которая не сердит его и не обижает.
Есть в Зуеве что-то от большого ребенка, что-то такое, что располагает к нему сердца даже черствых людей и заставляет их относиться к нему с нежной внимательностью.
Года три назад Зуев выпустил свою первую книгу — сборник фенологических заметок. Она быстро разошлась, эта книга, и Зуев начал писать вторую.
Зуев одинок. В его холостяцкой комнате на улице Осипенко стоит огромное бюро, за которым он восседает чинно и важно, напоминая своим видом древнего алхимика. В этой большой комнате, давно уже не убиравшейся, в фантастическом беспорядке свалены рукописи, комплекты старых газет, какие-то веревочки, заметки, книжки, блокноты; все это соседствует с охотничьими принадлежностями, ягдташами, арапниками, патронташами, ошейниками, удочками...
...Изредка в коридорах «Вечерней Москвы» появляется Дмитрий Павлович. Как всегда, он — в монокле, в берете и сапогах, под мышкой у него громадный портфель, до отказа набитый рукописями. Но сейчас Зуев уже далеко не тот, каким я знал его. Лицо постарело и пожелтело, он носит густую седую бороду и длинные — до плеч — седые волосы. Он ходит чуть сгорбившись, но все еще бодро, при встречах редко улыбается и редко с кем-нибудь заговаривает. Его заметки теперь не появляются на страницах газеты так регулярно, как прежде, и если он все же приходит в редакцию, то только потому, что не может расстаться с газетой, не может не ощущать ее вечно напряженного пульса, не может жить вне той редакционной атмосферы, которая и составляет смысл жизни каждого журналиста.
Читать дальше