А в Москве мы бывали в Кустарном музее [3] Торгово-промышленный музей кустарных изделий Московского губернского земства в Леонтьевском переулке (обычно его называли просто Кустарным музеем) был открыт в 1885 г. При нем существовал склад, который принимал от кустарей их изделия для комиссионной продажи. В советское время подобная продукция шла в основном за рубеж, но кое-что продавалось и при музее.
. Он находился в соседнем переулке, и при нем был магазин. Там мне купили трехколесный велосипед с седлом, украшенным бахромой, выбрав его из многих, там стоявших. Велосипеды отличались от других предметов, находившихся в музее, но они становились привлекательнее, желаннее от этого соседства. Двумя годами раньше мои взрослые купили там же домик, восхищавший меня своей прелестью и мучивший меня своим соотношением с действительностью. Домик был бревенчатый, как настоящая изба, и мне хотелось, чтобы он был в самом деле настоящий, только маленький, поэтому мне не нравилось, что в окнах у него осколки зеркала, а не стекло. Перед домом стояли вырезанные из того же дерева лапти, как будто их оставил кто-то, кто был внутри или ушел прочь. Крыша домика поднималась, как крышка: домик был шкатулкой.
В музее было полутемно, помещение освещалось только окнами, и в нем были столбы до потолка и закоулки. Кроме мелких изделий там продавались блестящие, красные с золотом детские столы и стулья. Мне они казались нереальными, невозможными в обычной жизни, и действительно, мне их не купили: то ли считали безвкусными, а лак вредным, то ли они были слишком дорогими и предполагалось, что я их испорчу. У меня же был легкий деревянный круглый столик на трех перекрещивающихся ножках, обвитых лыком, с обтянутым клеенкой верхом, и скрипящее плетеное креслице.
Я никогда не видела украшенной елки, потому что елки были запрещены [4] Борьба с елкой (в рамках антирелигиозной кампании против христианских праздников) велась с 1928 по 1935 г.: «Центральные газеты обличали партийное руководство городов и сел, в которых продавались и устраивались елки; писатели ополчились на елку как на «старорежимный» религиозный обычай; детские журналы осуждали и высмеивали детей, мечтающих о елке…» (Душечкина Е. В. Русская Елка: История. Мифология. Литература. СПб., 2002. С. 269), специальные дежурные ходили по улицам и квартирам и проверяли, не устраивают ли где елки. И тем не менее многие праздновали елку тайком, в подполье (см.: Там же. С. 273–275).
. Зимой кто-то пришел с улицы и рассказал, что в том же переулке, где находится Кустарный музей, в подвале немецкого посольства (очевидно, в помещении прислуги) стоит рождественская елка с зажженными свечами. Меня стали скорей одевать и повели через неизвестные мне проходные дворы ее смотреть, но, когда мы пришли, окно было задернуто освещенной изнутри желтой шторой.
Когда Мария Федоровна вошла в первый раз в наш дом, я сидела на горшке, поэтому увидала ее с высоты еще меньшей, чем если бы стояла. Я не боялась чужих людей и не испугалась Марии Федоровны. На ней была длинная и широкая юбка, которая шевелилась от движения, и это, может быть, было причиной, по которой появление у нас Марии Федоровны вспоминалось мне похожим на ветер, задувший в дом. Мария Федоровна потом рассказывала множество раз, как, увидав, какая я маленькая, и узнав, что мне всего три года, испугалась, что ее ждут детский плач и мокрые штаны, и как бабушка ее успокаивала, уверяя, что этого уже не бывает. Войдя в дощатую комнатку, где была я (у меня был тугой желудок, и бабушка оставляла меня сидеть на горшке долго в ожидании результата), Мария Федоровна забеспокоилась и внушительно, но с тревогой спросила, не сломаю ли я ее очки, если она положит их на стол, и бабушка сказала, что я умная и очков ее не трону.
Мария Федоровна сразу заняла своей особой много места в моей жизни, но, пока была жива бабушка, ее роль не была главной.
Можно представить себе чувства, которые питали ко мне мои взрослые, каждый в отдельности и все вместе, потому что кроме индивидуального, отличного от чувств других чувства каждого из них было общее им чувство к появившемуся в доме маленькому ребенку, хотя бы то, которое заставляло их говорить шепотом, когда я спала или была больна, но как узнать, любила ли я их? Собака привязана к своему хозяину, она его любит, не зная, что то, что она испытывает, имеет название, нас же учат глаголу «любить», нам говорят, что нас любят, нас спрашивают, любим ли мы. Любила ли я их уже любовью собаки к хозяину или это была еще легко заменяемая привязанность слепого звереныша к его родичам — только разлука позволила бы измерить силу моего чувства, но разлуки, к счастью для меня, не было, я не выходила из тепла родной норы и это тепло, казалось, воспринимала не только чувством, а всей поверхностью тела. Устойчивость окружавшего меня тепла поддерживалась постоянством дома, домашних предметов и игрушек, но из всего мне известного мои взрослые были самым незыблемым, основой основ жизни, большой планетой, к которой привязан тяготением маленький спутник, и все же он был центром своей собственной вселенной — конечно, я более чем когда-либо нуждалась тогда во взрослых, в их заботе, но, мне кажется, была больше отделена от них, чем позже, когда выросшая вместе со мной любовь привязала меня к ним, так привязала, что впоследствии мне будет непонятна жизнь, не требующая и не поддающаяся любви, — зачем тогда она?
Читать дальше