И еще была у нее третья любимая фраза. Что-то надо было сыграть азартно, я, видимо, не добирала до кондиции, и она кричала: «Оля, ну когда-нибудь на футбольном матче вы были или не были?» Я говорила: «Нет, Дина Андреевна, я на футболе не была ни-ког-да!» — и тут уже все просто заходились от смеха…
* * *
«Обольстителя Колобашкина», несмотря ни на что, мы репетировали весело. Пьеса Радзинского казалась странной. Собственно, это своеобразный парафраз к гоголевской «Женитьбе». В застоявшуюся жизнь вторгаются какие-то «дрожжи», которые не дают обывателю существовать спокойно. Эти «дрожжи» весьма условны — нечто с разумом или без, но дрожжи есть дрожжи, они булькают, поднимают и увлекают куда-то. Хорошо, если эти дрожжи с умом, но иной раз, как в «Женитьбе», — дрожжи-то дрожжи, но к чему они приводят, тоже известно: дело кипит, пар выпускается, человек активно действует, но в конце концов Кочкарев сам говорит: «И мне это надо?»
И в «Колобашкине», по сути, то же самое: действительно «дрожжи» — это, конечно, хорошо, но, опять-таки, если они исполнены какого-то смысла. Про самого Колобашкина этого не скажешь, у него ум с каким-то пародийно-мефистофельским оттенком.
Гафт играл эту роль очень точно. Моим партнером был Леня Каневский — его героя все время и будоражил Колобашкин, толкал на всяческие действия. «Дрожжи» взбудоражили обывательское болото, побуждая героя куда-то двигаться. А я играла лаборантку, которая оказалась между этими двумя персонажами. Помню, специально рвала чулки, чтобы выглядеть этакой халдой — на новых чулках делала дырки. И все время ходила вдоль задника и завывала: «Во-вик! Во-вик!»
Спектакль был подчеркнуто иронический: не всякие «дрожжи» хороши. Колобашкин воплощал тот самый пар, который люди так любят разводить на пустом месте. Любят создавать суету, нагонять ажиотаж, панику — из ничего. Действие во имя действия.
«Обольститель Колобашкин» был очень быстро запрещен. Закрыли «Колобашкина» в те же дни, что и «Три сестры». Может, с разницей в неделю. Ситуация сложилась грозовая.
Мы тогда, помню, собирали подписи под письмом к «начальству» — чтобы вразумить его, так сказать: пора, мол, остановиться. Письмо в числе других подписали Рихтер и Дорлиак. Как обычно. И тогда же мы с Анатолием Васильевичем, с Эдлисом и его женой поехали к Шостаковичу в Ленинград и оттуда за город, в Комарово. Тряслись в электричке и всю дорогу жутко почему-то смеялись. Обстоятельства были не очень веселые, а мы веселились. То ли истерика, то ли просто молодость.
Приехав, подошли к домику — очень скромный домик, дощатый, одноэтажный. Старенький коттеджик Мы вошли в калитку, нашли дверь, постучали. Дверь открыл Дмитрий Дмитриевич — в сереньком пуловере, в клетчатой рубашке. Я удивилась: выходит гений — не оттуда, откуда бы ему положено выходить, а из какого-то сараюшки. Одет… как интеллигентный человек в изгнании. Сутулый, чуть-чуть сгорбленный, маленький седой человек с измученным лицом.
Анатолий Васильевич зашел с ним в дом, а мы ждали во дворе. Шостакович подписал наше письмо. Как, впрочем, подписывал все достойные письма.
Этот маленький великий человек со следами пережитого на лице вызвал во мне какое-то щемящее чувство. А недавно, когда я была на Новодевичьем кладбище, меня поразило надгробие на его могиле: темно-красная доска с полустершимися бронзовыми буквами: Д. Д. Шостакович . Дата рождения и смерти, внизу — несколько нотных знаков. Всё. Не громадная доска, нет, — небольшая, низенькая скромная дощечка. Я задохнулась от мысли, что передо мной могила гения. И приняла как должное то, что вкус и материальные возможности родственников оказались адекватными этой личности. Скромное, достойное надгробие. Несоответствие величия гения и скромности надгробия производит сильное впечатление…
На гастролях в Киеве пришел в театр А. Корнейчук и предложил свою пьесу. Поначалу это меня очень смутило, но если бы мои мозги теперешние да в то время, я бы сразу поняла, что ничего Анатолий Васильевич не станет делать в угоду власти.
«Платон Кречет» был поставлен с Николаем Волковым в главной роли. Эфрос сместил акценты. Все негодяи оказались негодяями даже в большей степени, чем это предполагалось по пьесе, для этого режиссер нашел точные выразительные приспособления. А герой Волкова — хирург Платон Кречет — остался творцом. Эта тема всегда доминировала в спектаклях Анатолия Васильевича: творец, поверженный или погибающий — как в «Директоре театра» или как в булгаковском «Мольере», — он всегда побеждает окружение своей правотой, высотой духа. Вот такое преломление. До сих пор в ушах звучит, как Пелевин [7] Актер Театра Ленком.
с какой-то эфросовской интонацией произносил финальные фразы Мольера: «А куда, собственно, бежать? Язык чужой… Ветер с моря… И вообще, дело не в Англии, а в том, что…» Постоянная тема Анатолия Васильевича: художник и его трагическое соприкосновение с действительностью.
Читать дальше