Уважаемый Николай Лукьянович!
Я не задаю Вам вопроса, какими критериями пользовались Вы, измеряя мое мастерство «кварталами», но я сомневаюсь в Вашем праве представлять в этом вопросе «истину в последней инстанции». И я очень сомневаюсь в Вашей компетенции оценивать мое мастерство — не Вами оно мне дано и не Вам его измерять, тем более в дензнаках. И поквартально оно не измеряется. В Вашей дележке дензнаков прошу меня не учитывать — это не имеет отношения к мастерству.
* * *
Потом были гастроли в Париже. Уже без Анатолия Васильевича…
Последнее свое интервью Анатолий Васильевич дал французским тележурналистам перед своей поездкой в Париж. Что-то по-французски и я лепетала… Интервью было показано по французскому телевидению, когда Анатолия Васильевича уже не стало.
На гастролях в Париже я попросила достать мне эту пленку, что было очень сложно. Ее перетаскивали с канала на канал, потом все же вынесли и вручили мне. Но перед отъездом Ал. Гинзбург сказал, что он опасается за мое поведение на таможне и лучше, чтобы через границу ее провезла Н. Крымова. Так я эту пленку и не видела — очевидно, затерялась в архиве Наташи Крымовой…
Из дневника. Москва. 1987
Эмоциональный срыв, которого я так боялась при встрече с труппой на гастролях в Париже, произошел не в самолете, когда летели туда. И не при выходе из отеля по дороге в театр, не по дороге обратно, не за кулисами и не на сцене, не дай Бог, чего я боялась особенно.
Я встретилась с труппой через две недели после смерти Эфроса. На панихиде они каялись, что повинны в его смерти, а уже через две недели я натыкалась на их улыбчивые лица. Остановить взгляд на ком-нибудь хотя бы осмысляющем происшедшее было трудно — таких не было. За редким исключением — Л. Бойко или А. Яцко… Остальные или улыбались, или были по-обывательски испуганы, или прятали глаза, чтобы не встретиться взглядом, или отворачивались, чтобы не сказать «добрый день». А может, полагали, что я должна сделать это первой.
Я все хотела понять — чему же они улыбались?! Так и не догадалась.
И только по возвращении в аэропорт «Шереметьево» произошел тот самый срыв, которого я боялась, потому что во мне сидело непреодолимое желание почти физической схватки. Моментами очень сильное… Но в Париже я его подавляла в себе, так как нужно было четыре раза выйти на сцену и продержаться до конца спектакля. Как мне это удалось, не знаю. То ли Бог помог, то ли профессия, которой Анатолий Васильевич меня обучил. И это при полном отсутствии физических и моральных сил. В номере я большей частью лежала на кровати, не в силах встать.
А моментов для «схватки» было очень много, так как в труппе четко оформилось ощущение, что не эфросовские спектакли вывозились в Париж, а они сами, «знаменитые актеры знаменитого театра», приехали на гастроли и вывезли с собой портрет уже умершего Эфроса. Этот портрет стоял на сквозняке между двух дверей, у выхода, на грубо сколоченной деревянной крестовине, и выходящая публика вряд ли понимала — кто это и зачем, так как между выходом и вешалкой, надевая пальто, надпись, расположенную внизу, рассмотреть было трудно, и кто это, чей это портрет, догадаться тоже трудно — то ли Горький, то ли Чехов, то ли будущий какой-нибудь деятель будущих гастролей в Театре наций. Повесить на сцене, к недоумению французов, они его «постеснялись» по разным причинам: не монтировался с декорациями, боялись дурного вкуса — «спектакль после спектакля» и т. п.
Зато кланялась труппа отменно, предлагая себя публике, будто это сделали они и сие творение принадлежит им и только им, зады поднимались в поклоне выше, чем головы, со сцены увести их во время поклонов было невозможно…
Самым замечательным было то, как директор, которого я заметила стоящим на выходе из зала, посреди уходящей публики, махал руками, показывая артистам: мол, идите кланяться, еще и еще! Было такое ощущение, что в зале стоит Ю. Любимов и мигает знаменитым фонариком — мол, играйте быстрей, без пауз, а то я вами недоволен!..
Потом директор позвонил мне в номер — случайно, по ошибке! — и я, воспользовавшись этим, сказала: «Николай Лукьянович, то, что вы выделывали в конце зала, размахивая руками на виду у изумленной публики, направлявшейся в раздевалку, — недопустимо. Прошу вас помнить, что у режиссера Эфроса — другая эстетика, другое достоинство и другой вкус». Мне было замечено, что «к сожалению или к счастью, я звонил не вам, а переводчице, а попал к вам», — на что я сказала: «Разумеется, к сожалению».
Читать дальше