Чистые тарелки, ножи и вилки были просто прелестны. Было такое чувство, что присутствуешь на званом обеде. Офицеры сидели за столом, держа спину, и ели, соблюдая все положенные приличия. Но я присел возле окна, опершись на уложенный на подоконник мешок с песком. Последним явился старший хирург, пожилой отоларинголог из Берлина. Его фамилию я не помню, но зато хорошо помню фотографии его детей. Доктор Штейн, вместе с которым он оперировал в соседнем бункере, сказал ему: «Вы старше, пойдете первым и поедите».
Мы наслаждались теплом, горячей едой, которой очень давно не видели, и чувствовали себя в полной безопасности среди боевых товарищей.
Внезапно раздался воющий звук — как будто огромным напильником провели по стеклу. Берлинский специалист упал на руки своего соседа. Им оказался старший врач Цвак, который держал берлинца в объятиях, как мать малолетнее дитя. Осколок авиационной бомбы раскроил череп пожилого врача над бровями. Верхняя часть черепа была снесена и болталась над безвольно согнутой шеей на кожном лоскуте. Из огромной раны не переставая текла густая темная кровь. Мелкие кусочки мозга разлетелись в разные стороны, покрыв сероватым налетом нашу одежду. «Бедняга!» — тихо произнес доктор Цвак.
Лицо моего командира приняло зеленоватый оттенок. «Я задыхаюсь!» — кричал он. Осколок ударил его в грудь, сломав несколько ребер. Кислород и инъекция кофеина немного улучшили его состояние. Это было его четвертое ранение и третье с момента окружения. Его удалось вывезти из котла вместе с другим врачом, который до этого потерял глаз, а теперь получил ранение второго. Из восьми человек, сидевших в бункере, только я и Цвак остались невредимыми. Я попросил его доставить командира на аэродром, а сам отправился на доклад к генералу, командный пункт которого находился в той же балке.
Стоял ясный день, но я видел только темноту. Спотыкаясь, я вошел в генеральский бункер. Я не успел ничего сказать, как он напустился на меня:
«Что вы здесь делаете?» Он не узнал меня и принял за какого-то пехотинца. Но потом, разобравшись, спокойно выслушал мой рапорт.
Мне предстояло вернуться в «балку смерти», и я пошел искать «фольксваген». В левом склоне балки были вырыты убежища. Раньше в них располагались конюшни, но всех лошадей давно съели, и теперь там поместили тяжелораненых. Надежды на их спасение не было никакой. Были видны повязки, прикрывавшие ранения в голову и в живот. Я вошел в укрытие. Внутри стояла мертвая тишина. Слезы и крики были здесь накануне, когда русские обстреляли укрытие из автоматов. Они били по повязкам. Лица стали неузнаваемыми — смерть тоже стала безличной.
Я вышел из полумрака укрытия и побрел к устью балки. Земля была усеяна мусором и разбитой техникой. Я поднял глаза к небу. Передо мной высился холм, запиравший балку. На холме стояли три тонких креста — знак воинского кладбища. Мне вдруг показалось, что кресты вытягиваются в бесконечную высь к бездонному серому небу. Казалось, они дрожат, словно живые.
То место перестало быть Гончарой. Место, где оживают кресты, называется Голгофой. Концом. Все пройдут этой дорогой, не важно, откуда они — из царской России, с Дуная, Дальнего Востока или Запада.
Ибо тот, кто ведает сердце человеческое и свое, знает, что рай потерян. Пути назад нет. Человек может собрать вокруг себя миллионы себе подобных, подчинить природу и приступить к воротам, но огненный меч ангелов поразит его, и пепел его будет развеян по ветру.
Но где же длинная процессия людей, идущих по Крестному Пути?
Вот они, идущие к горним высотам. Они несут страдания в своих сердцах. Вот они — в нужде, болезни, несчастьях, кризисах, войнах, катастрофах, под огнем, на морях, в тишине одиночества и скученные в толпы — в газовых камерах, бомбоубежищах, котлах окружения, в пустых квартирах больших городов; на подсолнечных полянах и в горящих самолетах: по-иному уже никогда не будет.
Когда люди — мужчины, женщины, дети, народ, сообщества народов взойдут на вершину горы, тогда, и только тогда будет воздвигнут на ней крест.
И найдутся те, кто захочет написать последнее слово, чтобы вынести все это.
Пилат вопрошал: «Что есть истина?», и получил слово «Царь», и снова сказал: «Что я написал, то написал».
Ницше расточил множество красивых слов, но боролся с последним словом — «распятие».
Архиепископ Дарбуа смотрел на маленькое железное распятие в своей камере. Оно казалось ему выше и величественнее, чем мое в Гончарах, и он написал на стене: «О, крест, ты мое единственное упование!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу