Учитель геометрии поставил перед нами поднос с каршинским черным виноградом, разрезал чарджуйскую дыню, угостил постным пловом, заварил зеленый кок-чай. И вежливо, но холодновато осведомился, зачем пожаловали.
— Пришли выразить солидарность, — сказал я. — Кроме того, выработать план действий.
— Вот вы, — сказал Угельский, помолчав и глядя на меня маленькими недобрыми глазками, — ведете себя подобно банально-претенциозному гимназисту дореволюционной формации. Говорят, что вы прославили себя в газете и на Бухарском фронте. А на урок ходите разболтанный, несобранный, егозите на парте, стреляете глазами в девочек. Достали где-то кинжал якобы эмира, в чем я, кстати, сильно сомневаюсь, а все равно не в силах нарисовать на доске элементарной геометрической фигуры. У вас торчит из кармана гимнастерки, чтобы все видели, корреспондентский билет, а все равно путаете, когда вас приглашают к доске, и до того безбожно, что мне просто-таки стыдно за ваше человеческое и, если не ошибаюсь, комсомольское достоинство. Таков же, к прискорбию, и ваш друг до гроба, единомышленник Писарева и лучший знаток Герцена в Средней Азии, — Петр Сергеевич Кривов.
Мы молчали, потрясенные и самим фактом этого монолога, столь неожиданного для Угельского, и тяжестью возведенных на нас обвинений.
Угельский молча разлил кок-чай в глиняные пиалы.
— Мальчики и девочки революции, — вдруг перешел он на шепот, — на вас выпала доля стать преемниками Коперника, Кампанеллы, Ньютона и Улугбека. Вот, кстати, — повысил он голос, — вы живете рядом с прахом Улугбека, он ваш земляк, что вы знаете об Улугбеке? Ах да, вы его еще не проходили…
В голосе его было уничтожающее сожаление.
Нам было совестно донельзя — мы ничего, ну ничего не знали об Улугбеке, кроме того, что где-то за древней усыпальницей Шах-и-Зинда были какие-то развалины, связанные с его именем.
Угельский, гневно засверкав маленькими глазками, сказал нам, что Улугбек создал в пятнадцатом веке «Звездные таблицы», ставшие драгоценным достоянием астрономов всего мира, что он вычислил тогда, в пятнадцатом веке, длину звездного года и ошибся меньше чем на одну минуту и что за это именно его сын, подстрекаемый изуверами, отрубил голову отцу — не за то, что ошибся, а за то, что вычислил.
Девушка, которая меня недавно поцеловала, слушала Угельского с застывшей улыбкой, и что-то больно кольнуло меня в сердце.
Учитель геометрии загипнотизировал нас в два сеанса.
Он загипнотизировал нас — одержимостью. Все стало нравиться в нем — неукоснительно точные и прямые формулировки, холодный блеск серых глаз, когда он говорил нам вещи нелицеприятные. Готовые к любым акциям против старорежимных шкрабов, мы побаивались его единственно, и класс затихал, стоило возникнуть в дверях нелепой длинной фигуре с тонкой шеей, на которой покачивалась удивительно маленькая головка в расшитой узорами черной тюбетейке на макушке. Поверив Угельскому, мы стали заниматься геометрией всерьез, и класс неприязненно молчал, когда не знавший урока школьник шмыгал носом у классной доски, тщетно взывая о подсказке. Угельский был Свой, и подводить Своего теперь никому не дозволялось.
На уроках геометрии особенно выдвинулась наша с Петей девочка, относившаяся ранее к этой науке с небрежной снисходительностью. Угельский частенько вызывал ее к доске, но, задавая вопросы, отводил глаза в сторону.
— Ты ничего не замечаешь? — спросил меня однажды Петя.
— Нет, — сказал я. — А что?
— Я думал, ты Шерлок Холмс, — сказал Петя. — А оказывается, ты всего только доктор Ватсон.
У нашей девочки был день рождения — исполнилось ей семнадцать лет. Она пригласила школьников не домой, это было бы слишком шаблонным и вообще мещанством. Местом торжества назначался бывший губернаторский, парк, объявленный в восемнадцатом году народным достоянием Туркреспублики. Сюда, когда были помоложе, приходили мы после уроков драться. Положив ранцы на траву, дрались по всем правилам, с секундантами: Здесь же был однажды устроен нами любительский спектакль с естественной декорацией, ею служили пруд, ивы и рано всходившая луна, совсем как в чеховской «Чайке»; играли мы гауптмановскую пьесу «Потонувший колокол», и по ходу действия в пруду квакали лягушки, что давало дополнительный художественный эффект…
Собрались у пруда, когда начинало темнеть. За молодыми тополями всходила луна. Была ясная осень, время винограда. Плакучие ивы печально опускали ветки в зеленоватую болотистую воду, на зеленых, врытых в землю скамейках, у миниатюрной лодочной пристани были выгравированы перочинными ножичками инициалы почти каждого из нас — за несколько лет мы успели наследить в этом прелестном уголке довольно заметно.
Читать дальше