Последнее десятилетие в русской литературе было десятилетием Трифонова. Я бесконечно благодарен ему за его мастерство, за способность одной фразой вызвать из прошлого запахи, мелодии и шаги, за его гениальную сдержанность. Писатель безвременья, скупого на кислород последнего советского десятилетия, как он любил и жалел наш замороченный город, ведущий в сумерках свою тихую многомиллионную жизнь, — вспомните последние строки «Дома на набережной». Проза его многомерна и прозрачна, сквозь нее неизменно просвечивает иная жизнь, иной свет, иной смысл. Тромб — это шальная пуля среди остальных, свистящих по равнине. Трифонов ушел на вершине своего мужества и мастерства. Он был полон замыслов, вкуса к жизни, к успеху, любви к Ольге и своему годовалому Валентинчику, память его охватывала всю нашу жизнь, в том числе и те времена, о которых предпочитают забыть те, чья совесть нечиста. Уход его — трагедия для всех русских, европейцев и американцев, большая трагедия для нашей несчастной страны, в которой артисты столь недолговечны.
…Милостивые государыни и милостивые государи, уважаемые госпожи радиослушательницы и уважаемые господа радиослушатели… о, эти русские обращения! В силу исторических причин постоянно возникают в связи с ними всевозможные конфузии. В Союзе, помнится, многие уже чурались слова «товарищ», то ли остерегаясь получить в ответ «тамбовского волка», а то и «гуся, который свинье не товарищ», то ли стало претить производное от слова «товар» посреди «затоваренной бочкотары», то ли возникало какое-то смущение в связи с разнополостью — почему не употребляется «товарка»? Дорогие товарки и дорогие товарищи — в этом есть некоторая логика, если вспомнить граждан и гражданок. С другой стороны, в эмигрантских обществах иной раз можно встретить этого страннейшего советского «товарища». Писатель Гладилин, например, до сих пор, даже обращаясь к французским буржуа или русской аристократии, говорит: к столу, товарищи!
ЛАЙОНЕЛ РИЧИ «ВСЮ НОЧЬ НАПРОЛЕТ»
(в собственном переводе для господ слушателей)
…Эй, друзья, время пришло!
Сбрасывай крышу и — повело!
Брось работу, доделаешь потом!
Музыка пусть закрутит хвостом!
Все поют и все танцуют!
Затеряйся в сабантуе!
Караму, Фиеста, танцуй народ!
Уаху, Уеху, всю ночь напролет!
Пляшет народ, и все вверх дном!
Улица в ритме пошла ходуном!
Дикая жизнь полна чудес!
Музыка вздыбилась до небес!
Прыгает по крышам до-ре-соль!
Музыка всюду взяла контроль!
Джемболи, Тамболи, танцуй, народ!
Уаху, Уеху! Ночь напролет!
…Как мало написал Бабель! Не очень толстый том вмещает все его работы: «Конармию», «Одесские рассказы», еще дюжины две коротких рассказов, две пьесы и статьи. Может быть, в сундуке его было и еще что-то к тому времени, когда в сорокасемилетнем возрасте он «закончил свою литературную деятельность» (предисловие к недавнему советскому изданию), но об этом нам можно только догадываться. В переводах (даже самых лучших) проза Бабеля утрачивает самое главное ее качество — ее чудодейственный язык, однако даже американские студенты, которые не могут оценить бабелевских языковых чудес, все-таки чувствуют силу его художественной ауры и вслед за тем лучше начинают понимать время, которое иногда в литературе называют «золотыми советскими двадцатыми».
Считается, что эти годы были чуть ли не временем полной художественной свободы, что именно благодаря климату революционной новизны раскрылось тогда такое множество литературных дарований. Между тем сколько туманностей, сколько недоговоренностей и умолчаний оставили эти «золотые двадцатые». Взять хотя бы судьбу одного из лидеров «Серапионовых братьев» Бориса Пильняка. О нем тоже в сборнике прозы, выпущенном в Советском Союзе в 1976 году, в довольно-таки наукообразном предисловии сказано, что он «прекратил свою деятельность в 1937 году», однако добавлено, что умер писатель в 1941-ом. Для человека, знакомого с системой умолчаний, нетрудно будет догадаться, что здесь даны даты ареста и убийства писателя. Однако все-таки правила игры как бы соблюдены: не упомянуто — значит, как бы и не было.
Сталин, может быть, потому, что сам в юности графоманил, питал к писателям некоторое провинциальное уважение, сравнительно мало их убил, не стриг под одну гребенку, как партийные кадры, а подходил индивидуально. К некоторым, явно несоветским, писателям он даже благоволил; Булгакова, например, даже слегка опекал среди враждебной писателю стихии; Замятина, вместо того чтобы «полоснуть», отпустил за границу. Нужно было заслужить каким-то поступком право попасть под сталинскую гребенку. Что сделал Пильняк? Пильняк принадлежал к числу тех писателей, в почерке которых чувствуется наслаждение процессом письма. Этим он отличается, скажем, от Бабеля и Олеши, для которых письмо представляло всегда трудоемкую, филигранную, изнуряющую работу, как бы божественную каторгу. Пильняк же писал с божественной легкостью.
Читать дальше