Если в коммуне весть о беде была встречена как общее несчастье, затронувшее всех, то в деревне мужики и бабы, живущие пока по-единоличному, ответили на известие злорадно. Мы шли с мамой по деревне и слышали, как бабы обсуждали у колодца случившееся.
— Что накрошишь, то и выхлебаешь, — говорила одна.
— Да-да, кума, не почешешь, так чирей не вскочит, — поддерживала ее другая, пристально глядя на нас с мамой.
Говорили, что это божье возмездие.
У реки встретились с бабой Шуней. Мама испугалась, даже остановилась и ожидала, что ей скажет старуха.
— Вот ведь случай-то у нас какой, — прошептала мама и заплакала.
— Не-е-ет, голубушка, — поправила ее баба Шуня. — Это не случай никакой.
— Да как же не случай?! — снова сказала мама.
— А че я те скажу, Серафима, — ответила баба Шуня. — Вы ведь сейчас ни в кого не верите. Ты и мне не поверишь.
— Как же тебе-то не поверю, — сказала мама.
— Дак вот, если веришь, то скажу. Кто прикасается к дегтю, тот чистым не будет. Вот ведь что наделал Егорий-то твой. Он, слышала, в больнице лежит на Большом Перелазе.
— Да неужто? — обрадовалась мама.
— А ты больно-то не радуйся! — прикрикнула на нее баба Шуня. — Радоваться-то нечему.
— Да как же не радоваться-то! — воскликнула мама. — Живой, вот и радуюсь.
— Дак чему радоваться-то больно, — опять попыталась охладить ее баба Шуня. — Говорят, лежит как чурка, без рук, без ног, обрубленный. Куда он тебе, калека-то этакой?
— Пущай калека, лишь бы живой. — Мама была рада.
— Да ты что, совсем бестолковая? — вскричала баба Шуня. — «Живой, живой»! Кому он этакой-то нужон?
— А как кому? Мне. Детям нужон. — Мама не отказывалась от своего. — Лишь бы живой.
— Да живой-то живой. Разве экой умрет, он из залеза у тебя.
— Пойдем, — сказала мне мама, но баба Шуня остановила ее.
— А ты постой. Послушай еще, — баба Шуня взяла маму за рукав. — Беда-то ваша от бога, не от кого-нибудь. Вот она вас, беда-то, вымучит, дак она вас и выучит. Вот тебе и случа́й!
Мама уже не хотела стоять да разговаривать. Я видел, что ей не терпится. Бежать надо.
— Кланяюсь тебе, бабушка, до земли, — сказала мама. — За известие твое, что жив Егор Ефимович. Все вытерпим, все вынесем, коли жив остался.
— А че, — подтвердила баба Шуня и будто одобрила маму, — люди и не то выносят. А ты вишь какая. Мало он еще тебя бил.
— Дак ведь свой. И бьет свой-то, дак не больно.
Правду говорят, глуби моря не высушить, горю сердца не вымучить. Сообщение бабы Шуни о том, что отец нашелся, укрепило маму.
Днем пришел Егор Житов и в дверях произнес:
— Ну что, Серафим, нашелся Егор-то твой.
— Да я вот уже собираюсь к нему.
— А откуда узнала?
— Баба Шуня сказала.
Егор Житов будто взбесился:
— Вот старуха проклятая! Раньше всех узнала. Убил бы гадину! Посадить бы ее да допросить хорошенько, откуда узнала.
Под вечер мама, подоив коров (она работала дояркой), побежала в Большой Перелаз проведать отца.
— Наведайся о здоровье его! — кричала вдогонку ей бабка Парашкева. — Я бы сама сбегала, да немочь какая-то, ногой шевельнуть не могу.
Правду говорят, беды, страдания и горе располагают к набожности. Как только мама ушла, бабка Парашкева вытащила из-под подушки иконку, поставила ее на подоконник и стала на колени перед ней, искоса посматривая по сторонам, не подглядывает ли кто за ней.
Навестив отца, мама вернулась поздно вечером и долго ни с кем не говорила. Бабка Парашкева к ней подходила по-всячески, а та молчит, только плачет да с трудом, с рыданием глотает слезы. И видно, что ей тяжело их глотать, так тяжело, что кажется, будто слезы не глотаются. Бабка Парашкева откуда-то достала квасу, принесла кусок хлеба.
— На, — сказала, — поешь. Может, полегче будет.
Мама взяла хлеб, откусила, запила квасом, оживать стала.
— Ну что, как Егор-то? — спросила бабка Парашкева.
— Вот будто кто холодной рукой сердце сжал, до чего больно, мамаша, — сказала мама, оправдываясь.
Потом доела хлеб, допила квас, стала говорить:
— В гроб глядит.
Помолчала, вздохнула глубоко:
— Умирает, ирод, а все свое, смеется. «Готовь, говорит, Серафим, деревянный тулуп. Скажи Гаврилу Зайцу, пускай домовище сколотит. По дважды, говорит, никто не умирал, а однова никто еще не миновал. Задумал, говорит, туда бежать, так нечего лежать». Ему смех, а нам горе. Вот как он оправдывается перед нами. Я ему говорю: «Его-ор, не кажная болезнь к смерти». А он говорит: «Антонов огонь по ноге у меня идет. Гангрена называется. Нога мертвеет. Мясо, говорит, отделяется от тела, как неживое, и отпадает кусками. Живое-то ведь не гниет. Знать, умираю я».
Читать дальше