Пишу сегодня с особым увлечением – по-видимому, новая тетрадка таинственно меня вдохновляет возможностью каких-то удач, каких-то высоких достижений: не с таким ли наивным любопытством мы чего-то взволнованно ждем, попадая в еще неизвестный нам круг, знакомясь с молоденькими женщинами, спеша на концерт или на бал, входя в полутемное купе готового тронуться вагона – для нас тогда открываются пленительно-счастливые возможности, которые потом неизбежно, незаметно и быстро исчерпываются. Впрочем, с детства бумажные плотные листы, сверкающие мягкой белизной, серебристое, легкое, тонкое перо, прозрачные синие чернила, мой собственный медлительный почерк почти физически меня возбуждают, заставляя усидчиво работать, как весеннее первое тепло нас неуклонно приводит к любви. Едва я это записал и тут же себе удивился – что любовная моя одержимость проникает буквально во всё, даже в подобные случайные сравнения – причем я знаю, как неубедительны сочетания предметов и понятий по смутному внешнему сходству: так искусанный тупой карандаш отдаленно изредка похож на грязный невыхоленный палец (и маникюр соответствует оттачиванию), но как ни выигрышны порою «литературные» эти приемы, я уверен, что всякие попытки сопоставлять предметы и слова не раскрывают их внутренней сущности и просто ни к чему не ведут, и, стараясь быть холодно-честным, я избегаю столь явного «блефа», столь грубых и ложных эффектов, и лишь сопоставления с любовью для меня иногда неотразимы. Как раз за минуту до этого притупился мой карандаш (откуда и последнее сравнение), и оказалось, что стерлась точилка, мне на прощанье вами подаренная, и в памяти тотчас же возникли ваш нервный, стремительный отъезд, бесконечная жалкая моя пустота, происшедшие у нас перемены, по-иному внезапно осветив причину сегодняшней радости: я не хитрил, когда ее приписывал выздоровлению, прогулке, весне, пестрому шуму и женщинам в кафе, торжественным вагнеровским звукам, прочитанной книге о герое, новой тетради, привычному труду, но как-то забыл о самом главном, о коротком вашем извещении, что вы скоро вернетесь в Париж. Я действительно сначала решил, будто напуган вашим приездом и предстоящей вечной тревогой: мы с вами, помните, часто обсуждали безутешную старинную формулу, что «хотя спокойствие и скучно, зато беспокойство мучительно», а за месяцы болезни и разлуки я отдохнул, приятно отвык от непосредственных обид и огорчений, и, в ленивой своей избалованности, стал малодушно их опасаться. Теперь же я вдруг ощутил, как упорно, с каким нетерпением, как по-прежнему беспечно вас жду, как не нуждаюсь в покое и отдыхе, как вас люблю, приготовился принять: ведь какая вы ни появитесь, – безразличная, тайно-враждебная – вы, Леля, будете все-таки собой, вы мне должны улыбнуться при встрече и справиться любезно о здоровье, и я благодарно увижу неповторимо-родной ваш силуэт, услышу чарующий ваш голос, грудной заразительный смех, и смогу на что-то надеяться, ведь пускай неохотно, из вежливости, вы меня пригласите к себе, вы о чем-то со мной разговоритесь, и затем, возвращаясь домой, я попробую слегка изменить и приукрасить наши разговоры, и моя тускло-вялая жизнь, безлюбовная, бесцельно-расчетливая, неожиданно вновь приобретет оттенок риска, борьбы и широты. Опять восстановится у нас полузабытая мною колея – ваша квартира и Петрик, и Павлик (уже не соперник, а муж), и наши бурные, горячие споры, с моими смягченными доводами, возникшими во время болезни, и это всё на сладостном фоне – весны, пережитых испытаний, примирительной, творческой грусти, влечения к мудрой и зрячей доброте.
Перебирая последние страницы моей предыдущей тетради, я нахожу одни лишь слова о смерти, о горькой тоске, и поражаюсь такой переменчивости душевных своих состояний, как, впрочем, и внешнетелесных: я странно-быстро полнею и худею, почти способен дурнеть и хорошеть (вроде женских mauvais et beaux jours), теряю силы, могу их наверстать – сейчас я особенно силен (реакция на длительную слабость) и с вами буду внутренне свободен.
Ну вот я к вам и привык и очутился в том положении, когда себе невозможно представить однообразные недели без вас, без сознания, что днем или вечером я вас непременно увижу, и когда наша каждая встреча, при всей наглядной ее обыкновенности, меня волнует, словно решающая. Мы с вами чаще бываем вдвоем, чем я предполагал и надеялся, и вам от меня уже не скрыть своей разочарованности в Павлике, бесспорной, окончательной утраты восхищенного к нему уважения: при мне и на людях, как раньше, вы с ним постоянно милы, не придираетесь к пустячным мелочам, избегаете резких и тягостных выпадов (чего не избегали со мной), однако в иные минуты вам попросту лень его слушать, после его неудачных выступлений я замечаю в ваших глазах неуловимую искорку иронии, мимолетный, нечаянный отблеск вам свойственной умной безнадежности, и тогда вы приветливо-мягко, но с обидной для него пренебрежительностью, как бы случайно говорите о другом. Всё это должно означать мою несомненную победу (ведь и всякая наша победа – результат чьего-то поражения), и действительно, я убеждаюсь – по многим явным и косвенным признакам – как постепенно вы переходите от страсти к серьезности и нежности, в порядке, обратном тому, который меня вытеснял: теперь вытесняется Павлик. Я злопамятно еще оскорблен этим недавним вашим предпочтением, и вся прежняя горечь не заглажена, но как-то с нею уживается и новое мое торжество, такое прочное, блаженно-упоительное, что мне начинает казаться, будто иначе и быть не могло и будто мой радостный пыл накануне вашего приезда вызывался отчасти предвиденьем, предчувствием такого торжества.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу