Запомнил. И рассказал. Уже под конец своей жизни: последнюю точку в повести о нашествии Прасолов поставил в 1970 году. Последние слова повести — «С этого дня я стал жить с постоянным ощущением неба над собой. Небо, небо, каким только не было оно в моих обращенных к нему глазах!» — невольно побуждают «расшифровать» прасоловское восклицание и как бы вывести его за границы текущего. Да, над повестью грозяще нависает небо войны. Небо вражды. Фашистский бомбардировщик тяжело накреняется, чтобы сбросить на землю смерть. Камнем вниз падает степной коршун — ради своего хищного пира. Но ведь и бомбардировщику, и коршуну — недолгий час. Они улетают. А небо, ясное или облачное, дышит вечностью, озаряет или опаляет мир солнцем, мерцает безднами зарниц. Переливается божественными красками. Волнует тайнами. Тревожит вопросами. А какая душевозносящая, непрестанно меняющаяся картина медленно наплывающих и уплывающих облаков!
И, когда лежишь на лугах у близкой к дому речки — у Черной Калитвы, запрокинув голову вверх, ввысь, в небеса, видишь и тройку пегих, и всадника на белом коне, и журавлиную станицу, а чаще — лодки, паруса, корабли, может, потому, что им легче всего плыть в синем воздушном океане; плыть, на глазах обреченно теряясь, превращаясь в бесформенное облако. Всего лишь облако. Сын признавался матери, что в какой бы день он ни наблюдал небо, всегда появлялся парусник и словно бы звал…
«Белеет парус одинокий» — позже лермонтовское стихотворение так захватит, что Алексей раз десять прочитает его на вечерах в Россошанском педучилище. Знал ли он, что одна из строк — не лермонтовская, заимствованная? Дух — чисто лермонтовский — «А он, мятежный, просит бури…» Мятеж, если он не от народной боли, но личной, групповой гордыни мятеж, — вызов установленному Творцом, Зиждителем, Богом миропорядку, а значит — и самому Богу?
Но креста родной церкви будущий поэт не видел.
При подготовке к опубликованию повести «Жестокие глаголы», до того долго, около пяти лет глухо пролежавшей в редакционном портфеле и наконец, также и с моим содействием, напечатанной («Подъем», 1980, № 3), мне поначалу казалось, что она не имеет заключительной точки. Слишком резко оборвана. Впрочем, резко — по-прасоловски. Но при повторном чтении стало ясно: повесть имеет и логический, и художественный конец. Что можно было дальше сказать, и, главное, следовало ли дальше продолжать после столь лаконичного, но таящего бесконечность абзаца о небе?
Говорить о нашем наступлении? Но то была бы уже другая повесть. Авторские замысел и воля могли дать и вовсе иное: скажем, повесть разрослась в роман, но об этом остается разве гадать.
Война, и закончившись, продолжалась. Продолжалась она и в его поэтическом слове. Взрослый Прасолов в письме, в разговоре признается, что давние дни войны не дают ему покоя. Давние — без давности: тогда горе одной семьи (погибнут отец и отчим будущего поэта) сомкнется в детской, отроческой душе с горем всей страны — эшелонами раненых, братскими могилами погибших, трудновообразимой чредой-цифрой разрушенных, сожженных городов и деревень.
Россошанский вокзал, забиравший наших отцов на фронт, так и останется для Прасолова испытательно-притягивающим плацдармом тех дней. Не мирным, обновленным, людно-озабоченным или празднично-беспечным, но тем — фронтовым: с осколочными оспинами-выбоинами по фасадному пролету, со спешащими санитарами, с обинтованными ранеными на могильно узких носилках.
Кладут и кладут их рядами,
Сквозных от бескровья людей.
Прими этот облик страданья
Мальчишеской жизнью твоей.
Забудь про Светлова с Багрицким,
Постигнув значенье креста.
Романтику боя и риска
В себе задуши навсегда!
Душа, ты так трудно боролась…
И снова рвалась на вокзал,
Где поезда воинский голос
В далекое зарево звал.
Не пряча от гневных сполохов
Сведенного болью лица,
Во всем открывалась эпоха
Нам — детям ее — до конца.
…Те дни, как заветы, в нас живы.
И строгой не тронут души
Ни правды крикливой надрывы,
Ни пыл барабанящей лжи.
Правда — честная, строгая, суровая, тяжелая, наконец, — таковой сутью она живет в прасоловской строке. Но чтобы — крикливая? Последняя строфа — как бы добавочная платформа к уже перегруженному составу. Но в ней — позиция. Здесь исполненный достоинства взгляд на иную эпоху, в которой возможна и едва ли не в первой роли витийствует на блескучем подиуме правда крикливая, быть может, не менее пошлая, нежели барабанящая ложь.
Читать дальше