«…Ради самого Христа, войдите в моё положение, почувствуйте трудность мою и скажите мне сами, как мне быть, как, о чём и что я могу теперь писать? Можно ещё вести брань с самыми ожесточёнными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут всё изнеможет, что есть в тебе. Друг мой, я весь изнемог…» [7] Гоголь Н. В. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. Избранные письма / Под общ. ред. СП. Машинского, Н. Л. Степеанова, М. Б. Храпченко. – М.: Издательство «Художественная Литература», 1967. С. 242.
.
Теперь ему казалось, что в мире ни на кого нельзя возлагать надежды и у него какая-то особенная дорога – путь, не похожий на путь других людей. Да и здоровье его, будто начавшееся поправляться, снова расклеилось: в тёплой Италии, хотя был и январь на дворе, он замерзал не на шутку, и даже стал было прибегать к пробежкам, но ноги быстро уставали и отказывались слушаться.
3
В Риме было шумно, более чем желалось. Русских, англичан, французов – хоть метлой мети. От того становилось совсем скучно. Рим походил на дом, в котором человек провёл лучшую часть своей жизни, уехал на какое-то время, а вернувшись, нашёл, что дом этот продан, из окон выглядывали какие-то глупые лица новых хозяев. Словом, грустно и скучно…
Да ещё эта гадкая дождливая погода, сменившая тёплые, потопленные в солнце дни. Николай Васильевич прохаживался по шумным улицам города, заглянул в Колизей, на Форум Romanum и так странно глядел на всё это, как будто видел впервые, как ещё не глядел никогда. Возвращался домой в сумерках, когда и в воздухе, и на душе становилось совсем смутно. Комната его тоже вызывала в нём какое-то внутреннее беспокойство. Казалось, что из неё кто-то сию минуту выехал или выезжает, что наполовину уложенный чемодан стоит посередине; по всем углам клочки обёрточной бумаги, верёвочки, старое бельё…
Настроение его часто менялось в это время – от тоски до печальной радости. Февраль заканчивался, и чувствовалось уже дыхание весны. В такие моменты Николай Васильевич, казалось, был совершенно счастлив, однако сам себе напоминал школьника, когда учитель отправился за город с его товарищами, а его за леность оставил одного в маленьком школьном саду. Он видел пропадающий вечер и сквозь него глазами воображения вдали луг, на нём свет солнца, кучу своих товарищей, летящий мяч, весёлые крики. Всё это видел он и не мог оторваться от своего придуманного зрелища, натирая кулаком или рукавом своё упрямо-кислое лицо и не спуская глаз за опускающимся за горизонт солнцем.
В другой день он брал с собою портфель с красками, заворачивал в салфетку обед и уходил в город, пробуя рисовать. Краски ложились сами собою, так, что потом приходилось дивиться, как удалось подметить и составить такой необыкновенный колорит и оттенок. Дни значительно прибавлялись, и колорит необыкновенно теплел: всякая развалина, колонна, куст, ободранный мальчишка, кажется, так и просили красок. В других местах весна только действовала на природу: оживали высеребренная солнцем трава, деревья, ручей, оживали развалины, плис на куртке бирбачена – уличного мальчишки; оживала высеребренная солнцем трава, и стена простого дома, оживали лохмотья нищего и ряса капуцина с висящим позади капучио. Оживали также целые коричневые плантации нечистот, разведённые трудолюбивыми римлянами под почти всеми стенами и оградами.
Было время, когда приходилось гоняться за натурой, а теперь же натура сама лезла в глаза: то осёл, то албанка, то аббат, то, наконец, такие странные существа, которых и определить трудно. Вот прошлым днём, к примеру, когда он рисовал, встал против него мальчишка, у которого были такого рода странные штаны, каких, без сомнения, ни один портной не шил. Потом он только догадался, что они переделаны из старой отцовской куртки, но только дело в том, что они не перешиты были, а просто ноги вдеты в рукава, а на брюхе подвязаны верёвкой; вход к причиндалам совершенно оставался свободен, так что он мог копаться там руками сколько угодно и, не скидывая этих штанов, мог по отцовскому примеру также разводить коричневые плантации под стенами развалин.
В Колизее читали проповеди. Толпы народа, монахи с седыми бородами, одетые снизу доверху во всё белое, как древние жрецы – драпировка чрезвычайно счастливая для любого художника. Один взмах кисти – и монах готов. Когда солнце высветило одного из них, а прочие были обняты тенью, Николай Васильевич успел-таки набросать его в свой альбом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу