Ещё он задумался, какая душа в нём – хохлацкая или русская. Да, он и сам не понимал, какая в нём теперь душа. Знал только, что никакого бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключала в себе то, чего не было в другой – явный знак, что они должны просто пополнить одна другую.
Теперь в нём произошла большая перемена – «душа» заняла его всего, и это он увидел слишком ясно. Без устремления своей души к её лучшему совершенству он был не в силах двигаться дальше. Как Бог довёл его до этой мысли, как воспитывалась незримо его душа – это известно только Богу. А об этом и не расскажешь. Для этого бы потребовались целые тома. Да и к чему рассказывать о том, какие вещества горели и перегорали в нём? От любого горения происходили какие-то благоухания. Вот и к нему милостив был Бог; святая милость Его помогала ему в стремлении своём, и что теперь, каким бы он себя не видел, хотя и видел между собой и Ним огромную бездну, отделяющую его от совершенства, видел себя он не хуже того человека, каким был прежде.
В продолжение своего внутреннего воспитания он по-прежнему продолжал встречаться и сходиться с другими людьми, и встречался с ними родственнее и ближе, потому что уже душа слышала душу. А потому и знакомства, завязанные в это время, были прочнее тех, которые завязывались в прежние времена. А в последние времена происходили такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим казалось, что они век знали друг друга. Всё само собой казалось ясным, сама душа высказывалась и речи говорились. Если же что не обнаруживалось и почиталось до времени пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности.
Тем не менее, жертвовать своим временем и своими трудами для поддержания любимых идей новых и старых друзей не хотелось.
Во-первых, потому что далеко не все идеи он разделял, а во-вторых, нужно было как-то поддерживать своё существование, и потому он помещал некоторые свои статьи в их журналы, хотя мог бы и напечатать их отдельно, как новые и свежие, тем самым иметь доход. Но все эти безделицы ушли из виду, как многое уходит из вида людей, которые не любили разбираться в тонкости обстоятельств и положении другого, а любили быстро заключать о человеке и потому на всяком шагу делали ошибки. Прекрасные душой делали дурные вещи, великодушные сердцем поступали бесчеловечно, не ведая того сами.
Холодность его к литературным интересам почитали за холодность к ним самим. Не призадумывались составить из него эгоиста в своих мыслях, которому ничто – общее благо, а дорога только собственная литературная слава. Притом каждый из них был до того уверен в истине и справедливости своих идей и положений, что всякого с ним несогласного считал не иначе, как совершенным отступлением от истины. К тому же, между его литературными приятелями началось что-то вроде ревности. Всякий из них стал подозревать, что он променял его на кого-то другого. И, слыша издали о его новых знакомых и о том, что его стали хвалить люди им неизвестные, усиливали ещё более свои требования, основываясь на давности своего знакомства.
Всё больше он стал получать писем, в которых каждый, выставляя себя вперёд, уверял себя же в чистоте своих отношений к нему; порочил и почти неблагодарно клеветал на других, уверяя, что они ему льстят только из своих выгод, что они его не знают вовсе, что любят его только по его сочинениям. В мыслях своих, казалось Николаю Васильевичу, они сделали из него игрушку, бесхарактерного человека, который вовсе не знал людей, менялся в мыслях и переходил от одного к другому. И вместе с тем придавали ему такие качества, которые явно противоречили такому бесхарактерному человеку. Каждый из них составлял себе свой собственный идеал, им же сочинённый образ и характер, и сражался с собственными сочинениями в полной уверенности, что сражался с Гоголем. Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, и притом по таким чувствительным и тонким струнам, о которых даже и не могли подозревать наносившие удары, что вся его и без того больная душа, вся изнылась и исстрадалась до крайней степени. Было тяжело ещё и от того, что оправдываться не было никакой возможности, да и не хотелось оправдываться. Оправдываться было нельзя потому, что слишком много нужно было вразумлять, слишком много раскрывать свою внутреннюю историю. А при мысли о таком труде и самая его мысль приходила в отчаянье, видя перед собой бесконечные страницы. Притом всякое его оправдание было бы ему в обвинение. Оставалось одно – обвинять до времени себя самого, чтобы как-нибудь успокоить общество, а выждав время, когда души противников будут более-менее смягчены, открыть им исподволь настоящее дело. Как же всё оказалось запутано в совершенно простых вещах…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу