Время течет мимо гранитных берегов.
Мимо Александро-Невской лавры.
Мимо Зимнего дворца, Адмиралтейства, Биржи и стоящих на рейде военных кораблей.
Если вот так идти по набережной, то возникает ощущение того, что ты на равных со Временем, что можешь либо опережать его, ускоряя шаг, либо отставать от него, оказываясь в прошлом, в древности, снисходительно взирая при этом на убегающую вперед черную воду Невы. Почему снисходительно? Да потому что ты уже был там, впереди, в будущем, и уже все знаешь о нем.
Конечно, такое знание весьма искусительно, оно рождает чрезмерные амбиции, до поры скрываемые, а порой и доходит (знание) до крайних своих проявлений – истеричности, нетерпимости к тому, что никак не вписывается в сложившуюся панораму реальности. Вернее сказать, ирреальности, того мифа, который и стал обыденностью.
Когда вернулся домой на Пестеля, то обнаружил весь свой класс сидящим в полутора комнатах – полный сюрреализм!
Мать лишь развела руками, увидев бешеный взгляд сына.
– Зачем явились?
И сразу, как из рукомойника на кухне полились нечленораздельные, вихляющие речи, забарабанили по дну бурой раковины о том, что Иосиф не должен бросать школу, что советской стране нужны молодые образованные люди, что надо соблюдать дисциплину и чтить преподавателей, которые отдают своим ученикам душу.
Что-то в этом услышалось дьявольское – душа исторички, секретаря парторганизации школы, кавалера ордена Ленина Лидии Васильевны Лисицыной переселяется в учеников, и они становятся похожими на нее, ходят строем, вместе поют песни, занимаются общественно-полезной работой, участвуют в субботниках, получают на уроках только пятерки.
И тут же сделалось невыносимо тоскливо:
Развалины есть праздник кислорода
и времени. Новейший Архимед
прибавить мог бы к старому закону,
что тело, помещённое в пространство,
пространством вытесняется. Вода
дробит в зерцале пасмурном руины
Дворца Курфюрста; и, небось, теперь
пророчествам реки он больше внемлет,
чем в те самоуверенные дни,
когда курфюрст его отгрохал. Кто-то
среди развалин бродит, вороша
листву запрошлогоднюю. То – ветер,
как блудный сын, вернулся в отчий дом
и сразу получил все письма.
Да, он живет в развалинах, и потому дышит свободно, а они ходят жить в новостройках, где подача кислорода, кипятка и электричества строго лимитирована.
В результате все закончилось скандалом, в школу Иосиф больше не вернулся, а одноклассники ушли, возмущенно хлопнув входной дверью, и в наступившей тишине можно было только слышать, как соседи сверху что-то сверлят.
Видимо вешают полку или картину.
Например, «Архитектурный пейзаж с каналом» Гюбера Робера из коллекции Государственного Эрмитажа, который они вырезали из «Огонька», вставили в рамку под стекло, и вот теперь эта величественная колоннада, нависшая над водой, убранная папоротником и побегами бананового дерева, освещает комнату в доме № 24 по Литейному проспекту – угол Пестеля, предзакатным светом Средиземноморья.
Нездешним светом, разумеется, абсолютно нездешним.
Впрочем, Александр Иванович Бродский предпочитал вешать на стенах своей квартиры фотографии собственного производства, потому как был уверен в том, что настоящий мужчина должен уметь все делать сам, своими руками, и украшать свое жилище в том числе.
К уходу сына из школы он отнесся сдержанно (по крайней мере, внешне), ведь по идее все к тому и шло, а когда узнал, что Иосиф устроился помощником фрезеровщика на завод № 671 (более известный в городе как «Арсенал»), едва сдерживал гордость за своего мальчика.
Однако постижение рабочей профессии оказалось непродолжительным.
Далее в трудовой книжке молодого фрезеровщика первого разряда появились следующие отметки: кочегар в бане, матрос на маяке, рабочий-коллектор в геологической партии, помощник прозектора в морге.
Из воспоминаний Иосифа Бродского, записанных Соломоном Волковым:
«Когда мне было шестнадцать лет, у меня возникла идея стать врачом. Причем нейрохирургом. Ну нормальная такая мечта еврейского мальчика. И вслед появилась опять-таки романтическая идея – начать с самого неприятного, с самого непереносимого. То есть с морга. У меня тетка работала в областной больнице, я с ней поговорил на эту тему. И устроился туда, в морг. В качестве помощника прозектора. То есть я разрезал трупы, вынимал внутренности, потом зашивал их назад. Снимал крышку черепа. А врач делал свои анализы, давал заключение… в юности ни о чем метафизическом не думаешь, просто довольно много неприятных ощущений. Скажем, несешь на руках труп старухи, перекладываешь его. У нее желтая кожа, очень дряблая, она прорывается, палец уходит в слой жира. Не говоря уже о запахе. Потому что масса людей умирает перед тем, как покакают, и все это остается внутри. И поэтому присутствует не только запах разложения, но еще и вот этого добра. Так что просто в смысле обоняния, это было одно из самых крепких испытаний… Но все это продолжалось сравнительно недолго. Дело в том, что тем летом у отца как раз был инфаркт. Когда он вышел из больницы и узнал, что я работаю в морге, это ему, естественно, не понравилось. И тогда я ушел».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу