Однако как бы то ни было, это было исполнением его юношеской мечты: не угнетаемый «работой ради куска хлеба насущного» и повинуясь только собственным влечениям, он был «хозяином своего времени» и имел, помимо того, в своём распоряжении драматизм, фурор, блеск и аплодисменты, т. е. в каком-то приближении, жил жизнью художника. Он ездил на быстроходных машинах, оказался в центре внимания великосветских домов, среди аристократов, промышленных магнатов, известных личностей, учёных. В моменты неуверенности он подумывал о том, чтобы найти себе своё место буржуа в этих жизненных обстоятельствах; ведь мне немного надо, думал он в таких случаях: «Мне только хотелось, чтобы движение существовало, а я имел заработок как хозяин „Фелькишер беобахтер“ [368].
Но это были лишь настроения. Они не отвечали его натуре — раскованной, с вывертами и всегда нацеленной на максимум. Он не знает меры, его энергия ставит его всякий раз перед самыми крайними альтернативами; «все в нём толкало к радикальным и тотальным решениям», — такую оценку ему давал ещё друг его юношеских лет; теперь же другой называет его чуть ли не фанатиком, «склонным к безумству и избалованным до безудержности» [369].
Во всяком случае, время мучительной анонимности прошло, — это Гитлер знает уже точно, — и позади лежит удивительный путь. И любой непредвзятый наблюдатель, объективно оценивая молодого Гитлера, не может не признать этого перелома, как и не увидеть бесцветности и дремотной незначительности тех тридцати лет, которые он оставил позади три года назад. И надо то всего ничего, чтобы эта жизнь казалась составленной из двух несовместимых друг с другом кусков. С необычайной смелостью и хладнокровием вышла она из своего несамостоятельного состояния, и оставалось только преодолеть некоторую тактическую неуверенность и приобрести некоторую сноровку. Все же остальное указывало теперь на огромный и безудержный масштаб, и в любом случае Гитлер бывал на высоте в каждой из уготованных ему ситуаций — его взгляд моментально схватывал людей, интересы, силы, идеи и подчинял их его целям — наращиванию власти.
Недаром его биографы уделяют так много места поиску какого-то особого события, послужившего причиной этого прорыва, и так упорно занимаются старыми представлениями об инкубационных периодах, сумрачной скованности и даже бесовской силе. И всё же вернее было бы сказать, что и сегодня он остаётся все тем же, вчерашним, но дело в том, что теперь он нашёл отрезок коллективной сопряжённости, который упорядочил все неизменно присутствовавшие элементы в новую, формулу личности и сделал из чудака искусителя-демагога, и из «чокнутого» — «гения». Как он явился катализатором масс, который, не добавляя ничего нового, привёл в движение могучие ускорения и кризисные процессы, так и массы катализировали его, они были его созданием, и он — одновременно — их творением. «Я знаю, — сформулирует он позднее, обращаясь к своей публике, это обстоятельство в чуть ли не библейской фразе, — все, чем вы являетесь, это благодаря мне, а все, чем являюсь я, это только благодаря вам одним» [370].
В этом и содержится объяснение той своеобразной застылости, которая почти с самого начала присуща этому явлению. Ведь, действительно, картина мира у Гитлера, как он сам не раз будет повторять, не изменилась с венских дней, ибо её элементы остались теми же, только возбуждающий зов масс зарядил их мощным напряжением. Но сами аффекты, все эти страхи и вожделения, уже не менялись, как не менялся художественный вкус Гитлера; даже его личные пристрастия чуть ли не буквально соотносятся с тем, что зафиксировалось в годы детства и юности: Тристан и мучные блюда, неоклассицизм, юдофобия, Шпицвег или ненасытный аппетит на пирожные с кремом — все это пережило время, и когда он потом как-то скажет, что был в Вене «в духовном отношении недоноском» [371], то кое в чём он и останется таковым навсегда. Ни одно событие интеллектуальной или художественной жизни, ни одна книга и ни одна идея наступившего столетия так до него и не дойдут и уж тем более никак не скажутся на нём. И тот, кто сравнит рисунки и тщательнейше выписанные акварели двадцатилетнего рисовальщика почтовых открыток с работами солдата первой мировой войны или, ещё двадцать лет спустя, канцлера, то встретится в них со все тем же впечатлением внезапной застылости, никакой личный опыт, никакой процесс развития тут не отразился, и сам он остаётся неподвижным и окаменевшим, каким был когда-то.
Читать дальше