Лишь приближаясь к концу речи, Гитлер после пространных оправданий начал переходить в наступление:
«Бунты подавляются по извечно одинаковым железным законам. Если кто-нибудь упрекнёт меня в том, что мы не провели эти дела через обычные суды, то я могу сказать ему только одно: в этот час я нёс ответственность за судьбу немецкой нации и был в силу этого высшим судьёй немецкого народа!.. Я приказал расстрелять главных виновников этого предательства, и я приказал выжечь язвы… внутренней заразы до здоровой ткани… Нация должна знать, что никто не смеет безнаказанно угрожать её существованию, а оно гарантируется её внутренним порядком и безопасностью! И каждый должен навсегда запомнить, что если он поднимет руку на государство, его неминуемой участью будет смерть».
Необычная неуверенность Гитлера, которая все ещё ощущается даже в таких пассажах, отражала не в последнюю очередь кое-что от глубокого ужаса общественности, вызванного событиями 30 июня. Казалось, что она инстинктивно уловила, что с этого дня началась новая фаза и что ей предстоят сомнительные авантюры, опасности и тревоги. До сих пор заблуждения относительно природы режима были вполне понятны; разнообразные иллюзии, исходившие из того, что беззаконие и террор представляли собой лишь неизбежные и ограниченные временем сопутствовавшие обстоятельства революции, которая в целом была однозначно нацелена на установление порядка, могли опираться на многочисленные причины. И только теперь было развеяно право на политическую ошибку: убийство как средство государственной политики разрушало возможность безоглядной веры, тем более что и Гитлер в своей речи не делал секрета из своих злодейств и заявил о своей претензии на роль «верховного судьи», беспрепятственно распоряжающегося жизнью и смертью. С этого момента не существовало ни правовых, ни моральных механизмов защиты от радикализирующейся воли Гитлера и режима. Явным подтверждением этих тенденций стало то, что все сообщники от Гиммлера и Зеппа Дитриха до эсэсовских палачей низшего звена получили вознаграждения или поощрения, а 4 июля были награждены в Берлине на специальной церемонии «почётным кинжалом» [572]. Констатация непосредственной взаимосвязи между убийствами 30 июня и более поздней практикой массовых убийств в лагерях на Востоке не надуманная искусственная схема — Гиммлер сам в своей знаменитой речи в Позене 4 октября 1943 года связал эти два процесса и тем самым подтвердил «преемственность преступления», которое не допускает никаких различий между конструктивной, определявшейся идеалистической страстью начальной фазой национал-социалистического господства и более поздним периодом саморазрушительного вырождения [573].
Распространённое среди общественности чувство обеспокоенности сменилось, правда, уже скоро известным облегчением в связи с тем, что революционным проискам СА, которые вновь оживили столько опасений перед беспорядками, произволом и властью черни, в конце концов все же был положен конец. Хотя в стране отнюдь не царило «небывалое восхищение», которое пыталась изобразить пропаганда режима, и часто звучащий упрёк Гитлера в адрес буржуазии, что она одержима своим правовым государством и всегда поднимает громкий вой, «когда государство обезвреживает явного вредителя, например, убивает его», становится понятным в контексте отсутствия восторга от его беззастенчивых действий [574]. Однако общественность истолковала два дня убийств в духе своей традиционной антиреволюционной аффектации как преодоление «переходного возраста» движения и триумф умеренных, осознающих важность порядка сил, сгруппированных вокруг Гитлера, над хаотической энергией национал-социализма. Это представление подкрепляло то обстоятельство, что среди ликвидированных были не в последнюю очередь широко известные убийцы и головорезы; акция против Рема как раз моделировала трюк Гитлера, заключавшийся в том, чтобы наносить каждый раз удар, раздваивая сознание, так что возмущённые свершившимся вроде бы имели основание ещё и благодарить его: он любил совершать свои преступления, выступая в роли спасителя. В том же успокоительном направлении действовала и телеграмма, в которой опять введённый в заблуждение рейхспрезидент выразил свою «глубокую признательность»: «Вы, — писал он Гитлеру, — спасли немецкий народ от серьёзной опасности». Гинденбург был также автором той оправдательной формулы, которая бросала на решение Гитлера, продиктованное тактикой борьбы за власть, свет грандиозной мифологической значимости: «Тот, кто хочет делать историю, должен уметь и проливать кровь» [575].
Читать дальше