Мое воображение было поражено представлением о том древнем времени, когда у берегов Черного моря еще жили какие-то скифы, а главное, что с тех времен уцелел бронзовый ребенок, совсем небольшая статуэтка грубой работы величиной с мой мизинчик. Личико бронзового ребеня стерлось, как бы смылилось в течение многих тысячелетий, оплыли и смылились раскинутые ручки и танцующие ножки, но столько веселого движения, столько неуклюжей грации было во всем этом изделии скорее кузнечного, чем ювелирного мастерства, что я замирал, рассматривая этого выходца из глубины тех веков, когда по степям будущей Новороссии носились табуны диких длинногривых коней и коренастые всадники с дротиками в руках мчались с гиканьем, почти полностью скрытые в высоких травах, волнующихся, как море, и жарко веющих своими полынными и ковыльными запахами, в то время как громадное языческое солнце склонялось за край Буджакской степи, заливая все вокруг расплавленной красной медью.
Меня поражала мысль, что, может быть, эти скифы были моими предками.
Я придавал скифскому ребенку разные позы, ставил его на четвереньки, и он как бы ползал передо мной — ребенок и в то же время предок.
Я бросал скифского мальчика в мамину лакированную шкатулку с медными наугольниками, и волшебная картина скифской степи исчезала одновременно с твердым звуком захлопнувшейся выпуклой крышки шкатулки некогда ярко-лимонного, а теперь побледневшего дерева.
…а может быть, бронзовый ребенок был не скифского происхождения, а его сюда завезли вместе с плоской чашей для вина, которую он украшал, а был купидон, завезенный из Древней Греции в наши новороссийские степи, где некогда по всему побережью были построены греческие или генуэзские крепости, от которых теперь остались только развалины, поросшие полынью и будяками…
Продолжая рыться в папином комоде, я не довольствовался всеми реликвиями и драгоценностями, которые там обнаруживал. Мне казалось, что где-то в самых потайных, еще не обнаруженных мною ящичках спрятана какая-то неслыханная драгоценность; я чувствовал ее присутствие, но никак не мог обнаружить.
Вероятно, это был плод моего воображения, потому что в руки мне попадались самые простые, давно уже мертвые вещи: догоревшая до половины, оплывшая сургучная палочка, которую я иногда зажигал, и она пылала дымным пламенем, роняя раскаленные капли цвета бычьей крови, и наполняла квартиру запахом почтовой конторы; пестрые коробочки и пузырьки с выветрившимися, высохшими лекарствами, пробочки, сожженные до черноты, почти уже уничтоженные парами йода; кристаллики перекиси марганца, до сих пор не потерявшие способность с невероятной быстротой окрашивать воду в стакане во все оттенки фиолетового цвета, начиная с очень слабых, почти аквамариновых, и кончая густо-фиолетовыми, а потом ржавыми; старая папина сберегательная книжка, откуда папа выбрал все свои сбережения во время маминой болезни и смерти; мамина сухая вуаль с мушками, орлиное перо из ее шляпы, множество однообразно-зловещих аптекарских рецептов с двуглавыми орлами на их расширяющихся шлейфах — следы маминой болезни и смерти, — и наконец, множество старых писем, сложенных в пачки, перевязанных шнурками и ленточками; ими были забиты все ящички и углы комода.
Как сейчас вижу множество конвертов с большими синими семикопеечными орлеными марками и штемпелями разных городов России — узеньких, белоснежных, изящных конвертов девятнадцатого века; в них вкладывалось письмо, сложенное по ширине почтовой бумаги, втрое.
Это была переписка папы и мамы, когда они еще были женихом и невестой, а также переписка мамы и папы со своими родными, знакомыми, соучениками, товарищами по семинарии и университету, папиными учениками и ученицами, со многими из которых папа не терял связи.
Можно себе представить, сколько в этой переписке заключалось важных мыслей, философских споров, взглядов на жизнь общества и государства, обсуждения различных морально-политических вопросов, горячих споров по поводу романов Тургенева, Толстого, Достоевского и начавшейся идейной борьбы между марксистами и народниками; сколько было в этих письмах задушевных слов и пламенных выражений любви и дружбы; сколько семейных забот и радостных сообщений о появлении на свет новых детей.
По своей нелюбви к чтению, а также потому, что мне с детства было привито священное правило не подслушивать, не подсматривать, не читать чужих писем, я никогда не читал писем, хранившихся в папином комоде… и теперь очень сожалею об этом, потому что в них, быть может, заключалась бульшая часть духовной жизни не только моих родителей, но и всего тогдашнего русского образованного общества, о чем я уже никогда ничего не узнаю из первоисточника…
Читать дальше