И совершенно неожиданно началось советское контрнаступление силами прибывших отборных сибирских дивизий, которое отбросило немецкие войска с тяжелыми потерями от города. На протяжении нескольких дней фронт, казалось, колебался и разрушался в русском снегу. Все призывы генералитета избежать катастрофы путем тактического отходного маневра Гитлер непоколебимо отвергал. Он боялся потери оружия и снаряжения, боялся необозримых психологических последствий, которые неминуемо повлекли бы за собой разрушение нимба его личной непобедимости, короче говоря, боялся той картины разгромленного Наполеона, что так часто была ранее предметом его презрения [459]. 16 декабря он приказом потребовал от каждого солдата «фанатичного сопротивления» на каждой позиции, «невзирая на прорыв противника с фланга и тыла». Когда Гудериан высказал мнение о бессмысленных жертвах, которые вызовет этот приказ, Гитлер ответил ему вопросом: не думает ли генерал, что гренадеры Фридриха Великого умирали с охотой? «Вы стоите слишком близко к событиям, – упрекнул он его, – вы чересчур сочувствуете солдатам. Вам следовало бы быть на дистанции.» До сего дня распространено убеждение, будто бы «приказ выстоять» под Москвой и ожесточенная воля Гитлера к сопротивлению стабилизировали трещавший по швам фронт, однако материальные потери войск, отказ от выигрыша пространства, а также от более коротких путей снабжения вновь свели на нет все мыслимые выгоды [460]. Кроме того, это решение указывало и на все рельефнее проступавшую неспособность Гитлера к гибкому применению своей воли. Процесс самомонументализации, которому он так много лет подчинял себя, явно сказался теперь на его внутренней сути и придал ей свойство патетической неподвижности памятника. И какие бы решения ни принял он перед лицом кризиса, неоспоримым было, что у ворот советской столицы потерпел крах не только ориентированный на блицкриг план «Барбаросса», но и весь его план войны в целом.
Если не обманывает впечатление, осознание этого, как и при всех других серьезных, отрезвляющих ударах в его жизни, явилось для него тягчайшим шоком. Это был первый тяжелый провал после почти двадцати лет неизменных успехов, политических и военных триумфов. И в отчаянно отстаивавшемся им вопреки всем противоположным мнениям решении любой ценой удерживать позиции под Москвой было что-то от заклинания этого переломного момента, ибо он сам слишком хорошо сознавал, что его чересчур азартная игра с первым поражением потерпит фиаско по всем статьям. Во всяком случае, уже в середине ноября он казался преисполненным пессимистических предчувствий, когда, словно цепляясь за воздух, говорил в узком кругу об идее «мира путем переговоров» и в очередной раз выражал смутные надежды на влиятельные консервативные круги Англии [461], словно полностью забыв, что давно стал неверен тайне своих побед и что никогда уже больше не будет в состоянии свалить одного эпохального противника с помощью другого. Десять дней спустя, когда наступила катастрофа с холодами, он, кажется, впервые понял, что ему грозит нечто большее, нежели просто неудача. Генерал-полковник Йодль скажет во время одного обсуждения положения на фронте уже в конце войны, что ему, как и Гитлеру, на том этапе, когда разразилась катастрофа русской зимы, стало ясно, что «добиться победы уже не удастся» [462]. 27 ноября генерал-квартирмейстер Вагнер сделал в ставке фюрера доклад о ситуации, вывод из которого Гальдер сформулировал в следующем предложении: «Мы на пределе наших людских и материальных сил». А вечером того же дня, находясь в угрюмом, мизантропическом настроении, какое так часто наблюдалось у него в кризисных ситуациях жизни, Гитлер скажет одному иноземному визитеру: «Если немецкий народ когда-нибудь будет недостаточно сильным и жертвенным, чтобы платить кровью за свое собственное существование, то ему придется исчезнуть и быть уничтоженным другой, более сильной державой». Во втором разговоре – в тот же вечер и снова с зарубежным гостем – он к той же мысли добавил еще такое замечание: «Он бы тогда по немецкому народу и слезинки не проронил» [463]
Осознанием, что план войны в общем провалился, было продиктовано и решение Гитлера 11 декабря объявить Соединенным Штатам войну, которой он долго опасался. За четыре дня до того 350 японских бомбардировщиков подвергли мощному бомбовому удару американский флот в Перл-Харборе и аэродромы в Оаху и этим неожиданным нападением начали войну на Дальнем Востоке. В Берлине посол Осима настаивает на немедленном вступлении рейха в войну на стороне Японии; и хотя Гитлер все время торопил своего дальневосточного союзника с наступлением на Советский Союз или на владения Британской империи в Юго-Восточной Азии, но, во всяком случае, давал понять, насколько несвоевременной была бы для Германии война с США, он моментально поддался японским настояниям. Он даже не поставил в вину японцам, что те скрывали от него свои планы, – в принципе, он позволял такое только себе, – и без раздумий отклонил доводы Риббентропа насчет того, что, мол, Германия, если исходить из буквы Тройственного пакта, вовсе не обязана выступать на стороне союзника. Скандальный характер самого акта неожиданного нападения, которым начала это противоборство Япония, глубоко подействовал на него, он уже был готов к тому времени вдохновляться подобными эффектами: «У него стало радостно на сердце, когда он услышал о первых операциях японцев», – так сказал он Осиме [464]. Но еще больше повлияло на решение объявить войну США понимание им того, что вся стратегическая концепция потерпела фиаско.
Читать дальше