Спустя немного времени я с моим другом поэтом села на пароход, шедший во Флориду, и высадилась в Пальм-Бич, откуда послала телеграмму Лоэнгрину, который присоединился к нам.
* * *
Самый тяжелый период большого горя не тогда, когда наносится первый удар, вызывающий нервное напряжение, парализующее скорбь, но период, наступающий значительно позже, когда окружающие начинают говорить: «О, она все забыла!» Или: «Теперь она успокоилась, она пережила». Когда во время веселого обеда ледяная тоска сжимает сердце, или огненные когти страдания впиваются в горло. Лед и пламя, ад и отчаяние затемняют ум, и человек с бокалом шампанского в руке пытается заглушить свое горе, лишь бы забыться.
Я дошла теперь именно до этого состояния. Все друзья говорили: «Она забыла, она успокоилась», а между тем вид ребенка, входящего в комнату и зовущего мать, раздирал мое сердце на части и вселял в мое существо такую тоску, что мозг мог только стремиться к забвению и мечтать о Лете. И из этих нечеловеческих мук я пыталась создать новую жизнь, создать искусство. Как я завидую смирению монахинь, которые ночи напролет шепчут беспрерывные молитвы перед гробом чужого человека. Такой темперамент – мечта артистки, которая протестует: «Хочу любви, любви, хочу создать радость!» Какой ад!..
Лоэнгрин привез с собой в Пальм-Бич американского поэта Перси Маккэй и однажды, сидя вместе с нами на веранде, набросал план будущей школы в соответствии с моими идеями. Он между прочим сообщил, что приобрел Медисон-сквер-гарден, как место для школы. Хотя я восторженно относилась к проекту школы вообще, но не хотела начинать дело в таком широком масштабе во время войны, и это в конце концов до того рассердило Лоэнгрина, что по нашем возвращении в Нью-Йорк он с обычной несдержанностью уничтожил купчую на Гарденс.
В начале 1917 года мне пришлось гастролировать в опере «Метрополитен». В то время я верила, как и многие другие, что осуществление надежд всего мира на свободу, возрождение и культуру зависело от победы союзников, и поэтому по окончании каждого спектакля я танцевала «Марсельезу», на которую публика смотрела стоя. Это не мешало мне включать в программу музыку Рихарда Вагнера, и я думаю, со мной согласятся все разумные люди, что бойкот немецких артистов во время войны был несправедливым и глупым.
В день, когда стало известно о русской революции, все поклонники свободы были охвачены радостной надеждой, и в тот вечер я танцевала «Марсельезу» в том настоящем первоначальном революционном духе, в каком она была написана. Вслед за ней я исполнила «Славянский марш», в котором слышны звуки императорского гимна, и изобразила угнетенного раба, согнувшегося под ударом бича. Этот диссонанс, вернее, расхождение жеста с музыкой, вызвал бурю в публике.
Странно, что на протяжении всей моей артистической карьеры меня больше всего привлекали отчаяние и бунт. В красной тунике я постоянно изображала революцию и звала униженных к оружию.
В вечер русской революции я танцевала со страшной, яростной радостью. Сердце мое разрывалось от счастья при мысли об освобождении тех, которые страдали, которых мучили и которые умирали за человечество. Не удивительно, что Лоэнгрин, смотревший каждый вечер из своей ложи на мои танцы, почувствовал в конце концов беспокойство и стал спрашивать себя, не превратится ли та школа красоты и изящества, покровителем которой он состоял, в нечто более опасное, угрожающее ему самому и его миллионам. Но мой художественный импульс был слишком силен, чтобы я могла с ним справиться даже ради удовольствия человека, которого любила.
Лоэнгрин устроил праздник в мою честь. Праздник начался обедом, а затем последовали танцы и изысканный ужин.
К этому торжеству он мне подарил чудное бриллиантовое ожерелье. Я никогда не носила драгоценностей, но он казался таким счастливым, что я разрешила ему надеть мне на шею бриллианты. Под утро, когда были выпиты дюжины бутылок шампанского и голова моя слегка кружилась от веселья и вина, мне пришла в голову несчастная мысль научить одного из гостей, очень красивого юношу, танго апашей, как его танцевали при мне в Буэнос-Айресе. Внезапно железные тиски сжали мою руку и, обернувшись, я увидела Лоэнгрина с лицом, перекошенным от бешенства.
Это был единственный раз, что я надела это роковое ожерелье, так как вскоре после описанного случая Лоэнгрин исчез в новом припадке бешенства. Я осталась одна с огромным неоплаченным счетом в гостинице и со всеми расходами по содержанию школы на своих плечах. Напрасно я молила Лоэн-грина о помощи – мне пришлось заложить знаменитое бриллиантовое ожерелье и расстаться с ним навсегда. Таким образом, я оказалась в Нью-Йорке без средств в конце сезона, когда всякая деятельность была почти невозможна. К счастью, у меня было горностаевое манто и поразительный изумруд, купленный Лоэнгрином у сына индусского магараджи, который проиграл все свои деньги в Монте-Карло. Говорили, что камень прежде украшал голову знаменитого идола. Я продала манто известной певице, изумруд – другой и наняла на лето виллу в Лонг-Бич, поселив там и своих учениц в ожидании осени, когда снова могло стать возможным делать деньги.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу