Я осмотрел рану, – но нашлось, что мало – и наложил новый компресс.
Не желаете ли Вы видеть кого-нибудь из близких приятелей?
Прощайте друзья!»(сказал он, глядя на библиотеку).
«Разве Вы думаете, что я часу не проживу?»
О нет, не потому, но я полагал, что Вам приятнее кого-нибудь из них видеть…»
Прервем на время рассказ доктора Шольца и попытаемся представить, кого в этот критический момент хотел бы видеть около себя Пушкин.
Круг его друзей был чрезвычайно широк. Однако со многими из тех, кто ему был бы необходим в эти минуты, встретиться было невозможно: «Иных уж нет, а те – далече…»
Безвременно ушел Антон Дельвиг, и, оплакивая его, Александр Сергеевич писал Плетневу: «Никто на свете не был мне ближе Дельвига». В 1831 году, отмечая «святую годовщину» Лицея, Пушкин пророчески говорил:
…И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений…
В последние тяжкие часы жизни Пушкин вспоминал двух других верных друзей юности – Ивана Пущина и Ивана Малиновского – и сожалел, что их нет рядом: «Мне бы легче было умирать», – признался он.
Александр Сергеевич удовлетворенно воспринял известие о приходе Петра Александровича Плетнева. Плетнев был его неизменной опорой в литературных и издательских делах. Петр Александрович писал, что он был для Пушкина «и родственником, и другом, и издателем, и кассиром». Именно ему Александр Сергеевич посвятил «Евгения Онегина».
Пушкину захотелось проститься с Петром Андреевичем Вяземским и Александром Ивановичем Тургеневым – людьми чрезвычайно близкими ему по литературным интересам, духу, образу мыслей. С ними на протяжении всей сознательной жизни его связывала прочная и глубокая дружба.
Но первая его мысль после вопроса Шольца, кого он хотел видеть, была о Жуковском.
Василий Андреевич относился к категории людей, не любить которых нельзя. Его отличало бескорыстие, самоотвержение, самоотречение. Кто-то очень верно назвал его самым добрым человеком в русской литературе. «Пленительной сладостью» обладали не только его стихи, но и обыкновенные слова, идущие из глубины его небесной, ангельской души, как говорили о нем его друзья. Один вид старого друга успокаивал Пушкина.
«…Я бы желал Жуковского», – записал его просьбу Шольц и без перехода снова вернулся к медицинским наблюдениям:
«Я трогал пульс, нашел руку довольно холодною – пульс малый, скорый, как при внутреннем кровотечении, вышел за питьем и чтобы послать за г-м Жуковским. Полковник Данзас взошел к больному. Между тем приехали Задлер, Арендт, Саломон – и я оставил печально больного, который добродушно пожал мне руку».
П. А. Вяземский. С портрета П. Соколова
В. И. Даль
А. И. Тургенев. С гравюры П. Виньерона
Главный вопрос, который возникает после знакомства с запиской Шольца: надо ли было информировать Пушкина о смертельной опасности ранения?
Вопрос этот не простой.
«…Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку…» – писал Александр Сергеевич жене летом 1834 года.
Проблема материального обеспечения семьи не давала покоя поэту. Тема эта периодически возникала в его переписке с Натальей Николаевной.
«…У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны».
Но до поединка с Дантесом он так ничего радикального и не придумал, хотя в конце 1836 года предпринял даже попытку отдать в уплату долга свое нижегородское имение.
Однако у него дома было сосредоточено колоссальное богатство – полный стол неопубликованных произведений, которыми надо было распорядиться.
Еще надо продиктовать долги, на которые нет ни векселей, ни заемных писем.
Еще – облегчить участь секунданта.
И еще возникал целый ряд неотложных дел, которых никому нельзя было перепоручить.
Читать дальше