Это благоговейное «смотрение вслед» продолжалось около года. Все это время юноша обожал своего учителя издали, не смея и думать сблизиться с ним, издали радовался и печалился, боялся и стоял горой за своего кумира. Когда случай наконец свел его со Сладкопевцевым, он шел к нему с тем трепетом, с каким идут на первое свидание. Познакомившись с учителем, Добролюбов еще более привязался к нему.
«Что-то особенное привлекало меня к нему, – пишет он в своем дневнике, – возбуждало во мне более чем привязанность – какое-то благоговение к нему. При всей короткости наших отношений я уважаю его, как не уважал ни одного профессора, ни самого ректора или архиерея, – словом, как не уважал ни одного начальника. Ни одним словом, ни одним движением не решился бы я оскорбить его, просьбу его я считал для себя законом. Вздумал бы он публично наказать меня, я послушался бы, перенес наказание, и мое расположение к нему нисколько бы от того не уменьшилось… Как собака, я был привязан к нему и для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях и т. д.».
Но блаженный мир золотых мечтаний о славе, науке, университете и упоение бескорыстного детского обожания – все это вскоре было разрушено самым безжалостным образом суровым холодом жизни. Первыми рассеялись мечты об университете, встретившие решительный отпор со стороны отца.
«Мне непременно, – пишет он в дневнике, – хотелось поступить в университет. Папенька не хотел этого, потому что при его средствах это было невозможно. Но он не говорил мне этого и представил только невыгоды университетского воспитания и преимущества академического. Тогда этого рода доказательствами меня невозможно было убедить; я был непоколебимо уверен, что если могу где-нибудь учиться в высшем заведении, то это только в университете. Но между тем я видел ясно, что для моего отца действительно очень трудно, почти невозможно было содержать меня в университете. Конечно, будь я порешительней, я бы объявил, что хочу этого и что проживу там на 50 целковых в год, только бы учиться в университете. Но я не хотел и не мог этого; решительного объяснения не было, а во мне кровь кипела, воображение работало, рассудок едва сдерживал порывы страсти. Счастье или несчастье мое, что у меня нет крепкой воли!.. А то бы наделал я дела. Теперь уже случилось так, что по пословице – „сила есть да воли нет“, – и все дело окончилось тем, что я раза три поговорил с родными, так грустно и жалобно, с таким отчаянным видом, который, однако ж, никого не тронул, – походил несколько времени повеся нос, помурлыкал про себя Кольцова «Долго ль буду я сиднем дома жить», да «Путь широкий давно», да из Лермонтова «Не верь себе» и «В минуту жизни трудную», да еще из Баратынского: «Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти…». Жутко было мне тогда; но наконец папенька сказал, что мое желание выполнить невозможно, что тысячу рублей ассигнациями в год он мне определить не может, а меньше нельзя. Больше он слушать ничего не хотел, как ни уверял я его, что половины этой суммы для меня слишком достаточно. И как только сказали, что этого нельзя, я успокоился, потому что добиваться невозможного я никогда не стараюсь. И стихи Гете: «невозможное возможно человеку одному» – не для меня написаны…»
Мечты об авторстве и литературной славе, в свою очередь, начали колебаться:
«Главным образом, – пишет Добролюбов в дневнике, – соблазняет меня авторство, и если мне хочется в Петербург, то не по желанию увидеть Северную Пальмиру, не по расчетам на превосходство столичного образования, – это все на втором плане, это только средство. На первом же плане стоит удобство сообщения с журналистами и литераторами. Прежде я безотчетно увлекался этой мыслью, а теперь уже начинаю раздумывать, что «то кровь кипит, то сил избыток». Надежда на журналистов для меня очень плоха, потому что, не доучившись год в семинарии, я в академии должен буду заниматься очень сильно, и времени праздного у меня не будет, и притом я не знаю новых языков, следовательно, переводное дело уже не по моей части, а иначе как начать?… Подумаешь, подумаешь, пишешь стихотворение «Мучат сомнения душу тревожную», а потом опять какая-то апатия нападет на душу, как будто это до меня и не касается…»
Вместе со всем этим претерпела жестокое испытание и привязанность Добролюбова к Сладкопевцеву. Последнего перевели в Тамбов, и эта утрата довела Добролюбова до крайней степени отчаянья и ожесточения.
Читать дальше