Но среди разнообразных и друг другу противоречивших черт характера Байрона ярко выделялись две, самые крупные и постоянные. Это были: его крайний индивидуализм и необыкновенное тщеславие. Его «я» было для него центром, вокруг которого всегда вращались все его мысли и чувства. Внешний мир для него существовал только как источник приятных или неприятных впечатлений; он не чувствовал себя частью его; он стоял как бы вдали от него, вне его или над ним, во всяком случае рядом с ним, но не в нем. Таким же образом он чувствовал себя и в отношениях с обществом. Чувство и сознание своего «я» никогда ни на одну минуту не оставляло его и всегда господствовало над всеми другими его мыслями и чувствами. Когда он творил, то только воплощал во внешней форме свой же собственный образ. Его гений не был способен на объективное творчество, потому что никогда не мог настолько освободиться от осознания своего собственного «я», чтобы быть в состоянии заглянуть в душу другого. Индивидуализм его рос с возрастом и под конец достиг высшей ступени своего развития в то время, когда он создавал «Манфреда». Во всей всемирной литературе вряд ли найдется другой подобный тип крайнего индивидуалиста, как Манфред, а между тем в нем, как и в Чайльд-Гарольде и Дон-Жуане, Байрон изобразил только самого себя. После Наполеона I Байрона можно смело считать величайшим индивидуалистом XIX века.
Но рядом с чудовищным индивидуализмом в душе Байрона уживалось самое мелкое и жалкое тщеславие. Индивидуализм, даже крайний, не может не возбуждать в нас хотя бы некоторого удивления тогда, когда мы находим его у великих людей, так как в них он всегда почти является выражением необыкновенной силы и могущества личности. Но тщеславие кажется обычно тем более жалким и смешным, чем крупнее та личность, которая его обнаруживает. Гейне справедливо заметил, что «человек – самое тщеславное животное, и поэт – самый тщеславный человек». Из всемирно знаменитых поэтов этот афоризм наиболее приложим к Байрону и еще к самому Гейне. Главную пищу тщеславию Байрона доставляла его необыкновенная красота, которой удивлялись не только женщины, но даже мужчины. При виде его ни одна дама не могла удержаться от восклицания: «Oh mon Dieu, qu'il est beau!» («Боже, как он прекрасен!»). «Такое красивое лицо, – говорит в своих воспоминаниях о Байроне известный английский писатель Кольридж, – я вряд ли когда-либо видел. Каждый зуб его – это воплощенная улыбка; его глаза – это открытые врата солнца, они созданы из света и для света; лоб его велик и в то же время так подвижен, что мраморная гладь его в одну минуту заменяется сотнями морщин и линий, соответствующих тем мыслям и чувствам, которые он отражает…»
Необыкновенная выразительность лица Байрона поражала всех знавших его. Лицо его отражало малейшие движения души и меняло свои выражения с такой же быстротой, с какой одно душевное движение заменялось другим. Вальтер Скотт находил лицо Байрона «прекрасным, как мечта»; «портреты его, – говорит он, – не дают никакого представления о его красоте». А вот как описывает наружность великого поэта немецкий биограф его, профессор Эльзе: «Рост Байрона не превышал двух аршин 7 вершков. Он был прекрасно сложен и имел тонкую и стройную фигуру. Маленькая и совершенно круглая голова его сидела на длинной, но сильной шее и широких плечах. В его наружности было, без сомнения, нечто женственное. Голова его напоминала безбородого Аполлона: лицо было почти лишено волос, и он лишь в Италии стал носить тонкие усики. Его короткие локоны, большие глаза, длинные ресницы, прозрачно-бледные щеки и полные губы – всё это скорее женские, чем мужские, черты. Недаром султан, увидав его в свите английского посла, принял его за переодетую женщину… Голос его был „d'une beauté phénomеnale“ („феноменальной прелести“), по выражению обожавшей его графини Гвиччиоли, и маленький сын лорда Голленда, не знавший его имени, обыкновенно обозначал его как „господина с прекрасным голосом“…»
Байрон очень рано стал замечать, какое действие его наружность производила на женщин. Поэт очень заботился о сохранении своей красоты и подвергал себя разрушительной диете, главным образом, для этой именно цели. Он был сам влюблен в свою наружность, в особенности в свои локоны, которые ему завивали каждую ночь, как женщине. Но зато его платье, экипажи и ливреи слуг обнаруживали удивительное отсутствие вкуса, точно так же, как его страсть к мундирам и ярким цветам. До какой степени он был занят своей наружностью и интересовался мнением о себе женщин, показывает следующий курьезный случай, сообщенный о нем его школьным товарищем, лордом Сляйгом. Стоя однажды во время своего пребывания в Афинах перед зеркалом и любуясь прекрасным, бледным лицом своим, Байрон вдруг серьезно заметил своему приятелю, что ему очень хотелось бы умереть от чахотки, так как женщины в таком случае нашли бы его очень красивым и интересным! А между тем он сам был о женщинах очень невысокого мнения, несмотря на прекрасные женские типы, которые мы встречаем в его произведениях. «Я смотрю на них, – говорит он в одном из своих дневников, – как на очень милые, но низшие существа, которые так же не на своем месте за нашим столом, как если бы они присутствовали на наших совещаниях. Весь современный строй по отношению к женскому полу представляет остаток варварского рыцарства наших прадедов. Я смотрю на них как на взрослых детей; но, подобно глупой матери, я всегда раб одной из них. Турки запирают своих женщин, и они от этого счастливее; дайте женщине зеркало и каленого миндалю, и она будет вполне довольна».
Читать дальше