На другой день, следуя совету Лапласа, я весьма рано отправился в академию и с позволения президента принялся чертить на доске и писать формулы, которые намеревался объяснить на заседании. Монж, явившийся одним из первых, подошел ко мне и заговорил со мной о моей работе. Ясно, что Лаплас предупредил его. В Политехнической школе я принадлежал к числу учеников, наиболее любимых Монжем, и хорошо знал, какое удовольствие могли доставить ему мои успехи. О, какое счастье учиться у таких наставников!
Когда мне разрешено было начать говорить, все геометры, согласно обычаю, разместились около доски. Генерал Бонапарт, только что возвратившийся из Египта, в тот день присутствовал на заседании в качестве члена механической секции. Он пришел то ли вместе с другими, то ли по собственному желанию, считая себя завзятым математиком, то ли по приглашению Монжа, который желал познакомить его с работой бывшего ученика своей любимой Политехнической школы. Генерал Бонапарт заметил: „Мне знакомы эти чертежи“. Я подумал про себя: „Это удивительно; их видел один только Лаплас“. Я был так занят в то время своим делом, что мало думал о военных подвигах Наполеона и нисколько не стеснялся его присутствием. Все мое внимание поглощено было Лагранжем: я бы очень боялся его, если бы не полагался на похвалы и поддержку Лапласа. Благодаря последнему я излагал свободно и, как мне казалось, очень ясно, указывая сущность, цель и результаты своих исследований. Последние обратили общее внимание своей оригинальностью. Все меня поздравляли. Оппонентами моими были граждане Лаплас, Бонапарт и Лакруа. По окончании заседания я пошел с Лапласом к нему обедать. Когда мы пришли, едва я успел раскланяться с госпожой Лаплас, он сказал мне: „Пойдемте-ка на минуту в мой кабинет; мне нужно вам кое-что показать“. В кабинете он вынул ключ из своего кармана, отворил им маленькую конторку, стоявшую налево от камина, и вынул из нее пожелтевшую от времени тетрадь; я взял ее и увидел, что в ней заключаются все задачи Эйлера, решенные мною и притом тем самым способом, который я считал известным одному только мне. Оказалось, что Лаплас давно уже открыл этот способ, но встретился с затруднениями, которые он мне и указал. Великий геометр надеялся преодолеть их когда-нибудь со временем и никому не говорил о своем открытии, ничего не сказал и мне, когда я принес ему свою работу, приняв ее как нечто для него новое.
Трудно выразить, что я пережил и перечувствовал в те минуты; это была живая радость, что я сошелся с ним в своих мыслях, и грусть, что не мне первому принадлежит честь открытия; но все же сердце мое было переполнено чувством живейшей признательности за такую трогательную заботливость обо мне. Лаплас всецело отказался от своего первенства в мою пользу. Разумеется, для него оно было не важно, сущий пустяк сравнительно с другими великими открытиями, которыми он обогатил математику и астрономию. Но ученые обыкновенно нелегко отказываются от своих исследований, как бы незначительны они ни были. Он сообщил мне о своем открытии, дав мне прежде насладиться своими успехами. Если бы это мне было известно до начала заседания, я не мог бы говорить о своем открытии с энтузиазмом. Нравственная деликатность и тонкое благородство великого ученого относились не к науке, не к математику, а к человеку. В награду за это он, вероятно, испытал большое удовольствие при виде моего полного счастья. Так отнесся он ко мне и не иначе относился к другим начинающим математикам. Не знаю, поступил ли бы он так великодушно с равным себе, со своим соперником, но я говорю об отношениях его ко мне.
Влияние Лапласа на успехи физических и математических наук было громадно. Целые полвека все черпали свое знание в его трудах, основывались на них. Но немного осталось в живых из тех, кто знал его лично, кого он вдохновлял своим чарующим умом и направлял своими советами, кто на себе испытал проявления его доброты и привязанности. Нам остается в память его делать другим то, что он делал для нас, и подражать, сколько хватит сил наших, его благородству, которое так отчетливо проявилось в отношении ко мне.
Отдавая должное памяти Лапласа, я поступаю против его желания. Он строго запретил мне говорить о том, чем я обязан был ему в своей молодости. Печатая свой труд, я, по его настоянию, должен был умолчать о его открытии. В отчетах академии он не обмолвился об этом ни одним словом. Но с тех пор прошло столько времени, что мы можем отрешиться от всех временных личных обязательств, и вы меня не осудите за то, что я нарушаю теперь данное мною честное слово для того, чтобы заплатить единственный долг, для которого не существует давности, – это долг благодарности».
Читать дальше