«Я прибыл сюда шестнадцатого, слава Богу, совершенно один, в почтовой карете, в 9 часов утра, – писал Моцарт отцу. – Первым делом я отправился к архиепископу. У меня прекрасная комната в одном месте с ним. В 12 часов, к сожалению, для меня несколько рано, мы идем обедать. За стол садятся два камер-лакея, контролер, кондитер, два повара, Чекарелли, Брунетти и моя милость. Оба камер-лакея садятся на главные места, мне, по крайней мере, предоставлена честь сидеть до поваров. Тут мне кажется, что я в Зальцбурге. За столом развлекаются грубыми шутками; ко мне никто не обращается, потому что я все время молчу, а если говорю, то всегда с величайшей серьезностью, и тотчас после обеда ухожу к себе».
Из этого письма видно, что архиепископ ставил своих музыкантов на одну ступень с лакеями. Он смотрел на них как на своих рабов и, пользуясь их временем и искусством для своей личной выгоды, не только ничем не вознаграждал их, но даже лишал возможности концертом или игрою в частных домах пополнить несколько свои доходы. Бедные музыканты проживали свои последние гроши во славу своего повелителя. Моцарт справедливо называет архиепископа зонтиком, заслоняющим его от мира. Он не смел выступить публично иначе, как в доме архиепископа или с его разрешения, которого никогда не получал. Ему пришлось отказаться от своего концерта, которого желала вся венская публика, а также от блестящего вечера у графини Тун, где присутствовал сам император. Моцарт с негодованием пишет отцу об отношении к нему архиепископа. Великий музыкант, чествуемый и признаваемый всеми, кроме того, кому он служил, не мог примириться с положением раба. Во время музыкальных собраний музыкантам предназначался самый отдаленный угол комнаты, где они сидели отдельно от остального общества. Подобное обращение оскорбляло его достоинство как человека и как музыканта, тем более, что он представлял своей игрой и личностью главный интерес этих вечеров. Он сам рассказывает в письме к отцу, как он отнесся к распоряжению своего владыки.
«В день, когда мы должны были идти к князю Голицыну, Брунетти с своей обычной вежливостью обратился ко мне: „Будь здесь в семь часов, чтобы идти вместе с нами к князю Голицыну; нас проводит Ангербауер (лейб-камердинер)“. Я ответил: „Хорошо; но в случае, если мне нельзя будет прийти ровно в семь, ступайте без меня, не надо меня ждать; я знаю, где ты будешь, и найду тебя“.»
«Я ушел нарочно один, так как стыжусь показываться где-либо вместе с ними; когда я вошел, то Ангербауер уже был там и говорил лакею, куда меня проводить. Но я, не обращая внимания ни на него, ни на лакея, прошел через все комнаты в залу, так как все двери были открыты, прямо подошел к князю, поздоровался с ним и стал разговаривать. Я совершенно позабыл о Брунетти и Чекарелли; их не было видно, они спрятались за оркестр возле самой стены и не смели сделать ни шага».
Такой поступок непокорного раба, как и вообще его независимое положение, выводили из себя архиепископа, и он не пропускал случая досадить Моцарту. Раздражение обеих сторон росло с каждым днем, и наконец, следующее обстоятельство подало повод к окончательному разрыву. Архиепископ спешил отправить своих людей обратно в Зальцбург; это распоряжение расстраивало все планы Моцарта, собиравшегося пожить в Вене подольше, заручиться симпатиями публики и подготовить себе почву, при первой возможности навсегда избавиться от власти архиепископа: он искал себе учеников, намеревался дать концерт вопреки запрещению и, обеспеченный сбором, хотел остаться в Вене. Между тем архиепископ настаивал на скорейшем отъезде, при каждой встрече говорил Моцарту в лицо грубости и дерзости, на которые тот по просьбе отца отвечал молчанием. Но вот однажды к нему входит посланный и передает приказание немедленно выехать. Моцарт, не успевший еще окончить всех своих расчетов, не мог исполнить такого нелепого требования, но собрал свои пожитки и переехал к знакомым, отложив отъезд до приведения в порядок своих дел. Когда же он явился к архиепископу, тот, дав полную свободу своей ярости, обрушился на Моцарта с самыми площадными ругательствами и выгнал его вон. Моцарт не отвечал, считая унизительным для достоинства человека возражать на подобные речи; он ушел, весь трепещущий от сдерживаемого негодования. Вечером он пошел развлечься в оперу, но вынужден был уйти после первого акта и лечь в постель: «Я весь горел, дрожал всем телом и шатался на улице, как пьяный». Весь следующий день он оставался дома и до обеда пролежал в постели.
Читать дальше