Царство здесь удовольствий,
Владычество щедрот твоих!
Здесь вода, земля и воздух —
Дышит все твоей душой!
Потемкин, преклонив колена, в глубоком умилении плакал, приникнув устами к руке императрицы. В этих слезах вылилась и благодарность за милости, и уязвленное самолюбие человека, которому угрожал опасный соперник, и, может быть, предчувствие недалекой кончины...
После этого волшебного праздника князь – главнокомандующий всеми армиями, – вместо того, чтобы спешить к ним, оставался в Петербурге около трех месяцев. Носилась масса слухов о причинах долгого пребывания Потемкина в столице, доходивших до предположений, что он домогался разрешения основать из областей, отнятых у Турции, особое царство и владычествовать в нем под главенством России. Но для лиц, лучше посвященных в дела этого времени, ясны были причины медлительности князя: его более, чем мир с Турцией, чем блестящие победы над визирем, занимала победа над Зубовым, который мутил до бешенства Потемкина, не терпевшего соперников во власти.
Могли быть и другие мелкие причины, которые, однако, для не знавшего пределов своим желаниям князя являлись крупными. Вот что, например, писал Завадовский в письме к С. Р. Воронцову об этих “мелких” причинах:
“Князь, сюда заехавши, иным не занимается, как обществом женщин, ища им нравиться и их дурачить и обманывать. Влюбился он еще в армии в княгиню Долгорукову, дочь князя Барятинского. Женщина превзошла нравы своего пола в нашем веке: пренебрегла его сердце. Он мечется как угорелый... Уязвленное честолюбие делает его смехотворным...”
Ко всему этому нужно прибавить, что с князем опять случались жестокие припадки хандры и отчаяния: у него появлялись предчувствия близкой кончины, которые на этот раз не обманули его.
Пребывание в Петербурге полководца, которому следовало бы спешить на юг, давало поводы врагам его к жестоким нападкам, имевшим на этот раз достаточные основания. К досаде “светлейшего”, оставленный во главе армии талантливый полководец князь Репнин как бы оттенил своей энергией сибаритство Потемкина и его вообще медленные предшествовавшие действия. Ряд блестящих побед, из которых главная была одержана над верховным визирем при Мачине 28 июня, заставил даже “светлейшего” завидовать полководцу и злиться на него за успехи. Потемкин ясно видел, что может утратить обаяние победителя в войне, которую он начал, но которую мог блестящими ударами кончить другой, принудив несговорчивых турок, наконец, к выгодному для России миру; и действительно, Репнин уже начинал вести мирные переговоры от себя.
Мера терпения самой императрицы, наконец, переполнилась: Потемкин мог и ее компрометировать, оставаясь и развлекаясь в Петербурге, когда наступали решительные дни на юге, от которых зависела честь государыни. Екатерина, наконец, через Зубова или Безбородко хотела приказать уехать князю. Но никто не осмеливался пойти к Потемкину со столь опасным поручением. Тогда, по рассказам современников, она сама пошла и объявила князю в решительных выражениях о необходимости отъезда в армию. Потемкин должен был покориться. Раздосадованный своим неопределенным положением при дворе, тосковавший и томимый печальными предчувствиями, он выехал из Царского Села 24 июля 1791 года, в 5 часов утра. Вероятно, никогда не чувствовал такой горечи и унижения “великолепный князь Тавриды”, как в эти первые дни своего изгнания... Больше он уже не увидел столицы, бывшей свидетельницей его славы и могущества.
Но было бы ошибочно полагать, что Екатерина изменила отношение к своему излюбленному другу. Она по-прежнему была его благодетельницей. Целый ряд самых ласковых и ободряющих писем ее полетел за князем, едва он выехал из Петербурга. Государыне нужно было только, чтобы он “для славы империи” уехал в армию; но она все-таки по-прежнему ценила его таланты и сердце. Когда донеслись до императрицы первые вести о болезни Потемкина, она писала ему:
“О чем я всекрайне сожалею и что меня же столько беспокоит, есть твоя болезнь и что ты ко мне пишешь, что не в силах себя чувствуешь оной выдержать. Я Бога прошу, чтоб отвратил от тебя сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения”.
“Обрадовал ты меня, – писала она в другом письме, – прелиминарными пунктами о мире, за что тебя благодарю сердцем и душой. Желаю весьма, чтоб великие жары и труды дороги здоровью твоему не нанесли вреда, в теперешнее паче время, когда всякая минута требует нового труда. Adieu, mon ami!”
Читать дальше