Затем наступала зима, городские птицы переселялись; Лихтентальская аллея покрывалась сухими листьями ‹…›
Затем идут мои первые годы лицея в Карлсруэ, заключение в пансион, разлука с родным домом… потом вакации, веселье возобновившейся летней жизни… и, наконец, печальный и страшный год, страшный даже для ребенка, которому все время приходилось видеть поезда с ранеными и с пленными, набитыми, как скотиной… С каждым днем их было все больше и больше, в то время как хотя отдаленно, но отчетливо слышались выстрелы пушек, посланных добродушным Вильгельмом и графом Бисмарком разгромить несчастный Страсбург!..
* * *
Зима 1870/71 года оставила в моих детских воспоминаниях впечатление болезненного страха. Переход от веселой, шумной и блестящей жизни к печальному и жалкому существованию сбивал меня с толку. Праздники в Бадене, солнце, охота… Потом вдруг война, глухие раскаты пушек, бегство в Лондон, мрачный дом на Девонширской площади, желтый туман, газовые фонари, мигающие среди дня, похожего на ночь; холодная сырость, молчаливые обеды, прерываемые шумом поспешных шагов и криками газетчиков, возвещающих все время о германских победах!
Печальное время!.. Изгнание могло затянуться, и потому меня поместили полупансионером в учебное заведение, находившееся поблизости ‹…›
Когда я вернулся домой, музыка вступила в свои права; я работал над скрипкою с Штраусом. По четвергам вечером у нас дома бывали большие собрания. Гостиная моих родителей сделалась центром маленькой колонии жертв войны. Лондон стал пристанищем всех изгнанников, всех тех, кто, потеряв свое положение, старался теперь устраиваться как-нибудь по-новому. Моя мать мужественно принялась давать уроки и, благодаря ее громкому имени, ученицы нахлынули потоком. Гуно приносил на наши четверги ореол гения и обаяние своей личности. У него был небольшой голос с несколько глухим тембром, но ни один певец не умел взволновать так, как он. Мошелес, Луи Блан, Стенли, Диккенс и др. были частыми гостями на Девонширской площади.
И несмотря на все это беспокойная тоска туманила все умы; во Франции события следовали одно за другим с ужасающею скоростью, приводившей в трепет даже английское спокойствие.
Война уступила место коммуне. Когда стих этот новый ураган, спокойствие восстановилось мало-помалу, и колония рассеялась в поисках за исчезнувшими состояниями и разрушенными стенами.
* * *
‹…› Как только наш «home» [1] Домашний очаг – фр.
был снова устроен в Париже, картины повешены и орган поставлен на месте, наши двери распахнулись для знакомых и почитателей моей матери.
Приемы на улице Дуэ были просты: чай и пирожное заменяли пышные «открытые буфеты» с шампанским, какие мы видим теперь неизменно на всех больших вечерах; по зато слушали прекрасную музыку, и ни одни альманах Гота не мог бы перечислить столько имен, знаменитых талантом, если не рождением, составлявших аудиторию этих четвергов. Я помню их: Ренан, Эмиль Ожье, Флобер, Эжен Пелетан, Дешанель, отец и сын, Флоке, ш-ше Адан, Гуно, Сец-Сапс, все художники все знаменитости того времени. Заезжие артисты – Рубинштейны, Венявский, Давыдов, Сарасате считали счастьем участвовать в этих музыкальных собраниях, которые мать моя заканчивала величественными звуками Глюка или Шумана или же пробою каких-либо новых произведении. То были прекрасные артистические вечера подобных которым я не встречал никогда ‹…›
У нас были также приемы по воскресеньям вечером, но эти собрания сильно отличались от четвергов, посвященных серьезному искусству. Половина большой гостиной превращалась в сцену, столовая в уборную, и раздавалась импровизированная увертюра, предшествовавшая шарадам самым шутовским, самым неслыханным. Нага родственник, географ Поль Жоанн, Сен-Санс и Тургенев были неизменными исполнителями первых ролей ‹…›
Вот образчик нашей фантазии. Сцена представляет амфитеатр медицинской школы: студенты, между которыми находится молодая студентка-англичанка (Поль Жоанн), окружают профессора (Тургенева). На анатомический стол кладут голый труп (Сен-Санс, облаченный в розовую фланель!). Лекция анатомии. Профессор определяет, что пациент умер от «назита» или чрезмерного разращения носа. Он собирается уже пронзить его громадным ножом, как вдруг мертвец поднимается! Общий ужас все бегут, за исключением студентки-англичанки, которая падает в обморок и приходит в чувство в объятиях лжепокойника. Все объясняется: влюбленный прибегнул к этой хитрости, чтобы приблизиться к своей возлюбленной… Наступает ночь, то есть убавляются лампы; следует финальный любовный дуэт, и занавес медленно опускается над обнявшеюся парой, освещенной белой фаянсовой тарелкой, которую я, главный машинист, постепенно поднимаю над ширмой вместо луны.
Читать дальше