Привычка усваивать понравившиеся мне чужие мысли и затем выдавать их за свои проявляется во многих моих ранних письмах и первых попытках сочинительства. В сочинении о старых городах Италии и Греции я заимствовала красочные описания из многих источников. Я знала, как любит мистер Ананьос античность, знала о его восторженном восхищении искусством Рима и Греции. Поэтому я собрала из разных прочитанных мною книг все стихи и истории, какие только могла, чтобы доставить ему удовольствие. Говоря о моем сочинении, мистер Ананьос сказал: «Мысли эти поэтичны по своей сути». Но я не понимаю, как мог он предположить, что слепой и глухой одиннадцатилетний ребенок способен был их придумать. Тем не менее, я не считаю, что лишь потому, что я не сама сочинила все эти мысли, мое сочинение было совсем лишено интереса. Это показало мне самой, что я могу выразить свое понимание красоты в ясной и живой манере.
Эти ранние сочинения были некоей умственной гимнастикой. Как все юные и неопытные, путем впитывания и подражания, я училась перелагать мысли в слова. Все, что мне нравилось в книжках, я вольно или невольно усваивала. Как сказал Стивенсон, молодой писатель инстинктивно копирует все, чем восхищается, и меняет предмет своего восхищения с поразительной гибкостью. Только после многих лет подобной практики великие люди научаются управлять легионом слов, распирающих им голову.
Боюсь, что во мне этот процесс еще не закончился. С уверенностью могу сказать, что я далеко не всегда в состоянии отличить собственные мысли от прочитанных, потому что чтение стало сутью и тканью моего разума. Получается, что почти все, что я пишу, — лоскутное одеяло, все сплошь в безумных узорах, вроде тех, которые у меня получались, когда я училась шить. Эти узоры составлялись из разных обрывков и обрезков, среди которых встречались прелестные клочки шелка и бархата, но преобладали лоскутья более грубой ткани, далеко не столь приятные на ощупь. Так же и мои сочинения состоят из неуклюжих собственных заметок с вкраплениями ярких мыслей и зрелых суждений прочитанных мною авторов. Мне кажется, что главной трудностью сочинительства является то, как языком ума, образованного и ясного, изложить наши запутанные понятия, смутные чувства и незрелые мысли. Ведь мы и сами представляем собой всего лишь сгустки инстинктивных порывов. Пытаться их описать — все равно, что стараться сложить китайскую головоломку. Или сшить то же красивое лоскутное одеяло. В голове у нас имеется рисунок, который мы хотим передать словами, но слова не влезают в заданные границы, а если влезают, то не соответствуют общему узору. Однако мы продолжаем стараться, поскольку знаем, что другим это удалось, и мы не хотим признать свое поражение.
«Нет способа стать оригинальным, им нужно родиться», — сказал Стивенсон, и хоть, может, я не оригинальна, но все же, надеюсь, однажды мои собственные мысли и переживания выйдут на белый свет. А тем временем я буду верить, надеяться и настойчиво трудиться, и не позволю горькой памяти о «Царе Морозе» мешать моим стараниям.
Это грустное испытание пошло мне на пользу: оно заставило меня задуматься о некоторых проблемах сочинительства. Единственное, о чем я жалею, — так о том, что оно привело к утрате одного из моих самых драгоценных друзей, мистера Ананьоса.
После публикации «Истории моей жизни» в «Домашнем журнале для женщин» мистер Ананьос заявил, что считал меня невиновной в истории с «Царем Морозом». Он писал, что комиссия по расследованию, перед которой я тогда предстала, состояла из восьми человек: четырех слепых и четырех зрячих. Четверо из них, по его словам, решили, будто бы я знала о том, что мне прочли рассказ мисс Кэнби, четверо других придерживались противоположной точки зрения. Мистер Ананьос утверждал, что сам он отдал голос в поддержку благоприятного для меня решения.
Как бы то ни было, какую бы сторону он ни поддерживал, но когда я вошла в комнату, где мистер Ананьос так часто держал меня на коленях и, позабыв о делах, смеялся моим шалостям, я почувствовала враждебность в самой атмосфере, и последующие события подтвердили это мое первое впечатление. В течение двух лет мистер Ананьос, казалось, верил, что мы с мисс Салливан невиновны. Затем он явно изменил свое благоприятное мнение, не знаю почему. Не знаю я также деталей расследования. Я так и не узнала даже имен членов этого судилища, которые со мной почти не разговаривали. Я была слишком возбуждена, чтобы замечать что-либо, слишком испугана, чтобы задавать вопросы. Право же, я едва помню, что говорила тогда сама.
Читать дальше