Тот же день Шушерин, чтобы приготовить мне хороший прием, съездил к Николеву, разумеется, расхвалил меня и мое чтение и, к сожалению, наговорил лишнего о моем восхищении и благоговении к таланту хозяина. Шушерин, однако, успел меня предупредить о том и дать мне более подробное понятие о «Сорене», даже прочел некоторые места наизусть. Он рассказал мне, что Николев любит похвалы и что мне, как очень молодому (мне было двадцать лет) и неизвестному литератору, только что вступающему на это поприще (я переводил тогда «Филоктета»), необходимо высказать мое удивление к великим творениям Николева. Это меня порасхолодило, но делать было нечего. Я приехал на другой день поутру к Шатрову, и мы вместе отправились к слепому поэту, который желал казаться зрячим и очень не любил, если кто-нибудь давал ему чувствовать, что знает его слепоту. Об этом предупредил меня Шатров. Николев принял нас в своем кабинете; он был одет парадно и неопрятно, чего по слепоте своей не мог видеть, но чего терпеть не мог. Он даже хвалился всегда свежестью своего белья и чистотою в комнатах, тогда как, напротив, все было грязно и в беспорядке: разумеется, никто не выводил его из приятного заблуждения. Николев сидел в креслах у письменного стола; возле него стоял мальчик. Отворяя нам дверь, человек громко сказал: «Николай Михайлович и господин Аксаков». Николев встал, очень свободно пошел нам навстречу, протянул мне руку, приветствовал очень ласково, запросто поздоровался с Шатровым и, пригласив нас сесть, воротился к своим креслам и сел в них так ловко, что если б я не был предупрежден, то не догадался бы, что он слеп, тем более, что глаза его были совершенно ясны. Хозяин был очень любезен; но в этой любезности слышалось снисхождение знаменитого писателя, который с высоты своего величия благодушно и приветливо обращается к простым смертным. Шатров без всяких церемоний называл его в глаза «великим Николевым», и он принимал такие слова как должную и привычную дань, все равно, как будто называли его Николаем Петровичем. Я кое-как подлаживался к Шатрову, и если б Николев не был слеп, то мог бы заметить по моему смущенному лицу, что я говорил не искренно. Впрочем, едва ли так. Тут самоуверенность была так сильна, что и смущение и молчание было бы принято за выражение того благоговения, с которым обыкновенный человек приближается в первый раз к великому человеку. Разговор вертелся на сочинениях хозяина; Шатров управлял разговором и лгал на меня бессовестно, разумеется, насчет моего благоговенья к сочиненьям Николева. Когда речь дошла до новой трагедии хозяина, до «Малек-Аделя», то я сказал, что был бы очень счастлив, если б мог ее прочесть или что-нибудь из нее услышать. Николев отвечал, что «кроме писца, никто не имел его трагедии в своих руках, но что он сам, зная ее наизусть, играет некоторые сцены из нее друзьям своим, потому что драматическое сочинение надобно играть , а не читать». Шатров начал просить, чтобы бессмертный Николев сыграл какую-нибудь сцену. Я присоединил мою убедительную просьбу, и Николев согласился. Он вышел на средину комнаты и продекламировал целую, очень большую сцену, играя все лица разными голосами, предварительно называя их по именам, переходя с места на место и принимая приличное их характерам положение. Несмотря на такие комические приемы, несмотря на мимику и жесты, доводимые до крайнего излишества, мне показалось тогда так много силы в стихах и огня в выраженных чувствах, что я на первый раз был увлечен и превозносил искренними похвалами игру и сочинение хозяина. Впоследствии я слышал еще несколько сцен, которые уже не производили на меня такого впечатления; но из всего слышанного я вывел заключение, что в трагедии много сильных мест, а в чувствах Малек-Аделя много пылкости. У меня врезались в памяти четыре стиха, которые говорит, кажется, Матильда, может быть и кто-нибудь другой, описывая скачущего на коне Малек-Аделя:
Блистал * конь бел под ним, как снег Атлантских гор,
Стрела летяща — бег, свеща горяща — взор,
Дыханье — дым и огнь, грудь и копыта — камень,
На нем — Малек-Адель, или сражений пламень. [5] Note5 * Не отвечаю за слово «блистал». Иногда мне кажется, что вместо него стояло: «сверкал». «Малек-Адель» значит пламень битвы, так говорил мне Шатров.
Что сделалось с этой трагедией, равно как и со всеми рукописными сочинениями Николева, умершего в 1815 году, — ничего не знаю. [6] Note6 По сведениям, полученным мною от почтенного С. А. М., находившегося в близких сношениях с Н. П. Николевым, все его бумаги перешли в руки Н. М. Шатрова и, вероятно, были доставлены им ближайшему наследнику.
Читать дальше