Своими успехами он очень гордился. "Я не красив, но я знаю секрет, перед которым женщины не могут устоять". — Какой же? — Я овладеваю их воображением — рассказываю про войну и читаю стихи. Они любят поэзию и подвиги больше всего на свете. И еще никогда не надо теряться или показывать слабость. Я говорю: дорогая, весь «Костер» написан для вас. "Но, Николай Степанович, — мы еще не были знакомы, когда вышел «Костер». — Дорогая, это ничего не значит — я вас предчувствовал…
— А показывать слабость, стреляться — нет ничего хуже. Я перерезал себе вены и чуть не умер, a NN, в которую я был влюблен, только смеялась.
Редактируя посмертный сборник Гумилева, я получил очень много его рукописей из женских рук. Все это были, конечно, любовные стихи с посвящениями. Часто владелицы рукописей желали, чтобы посвящение было сохранено. Но сделать это было нелегко. Например, я получил от трех лиц три автографа "Приглашения в Путешествие". Все были посвящены разным. В середине стихотворения были маленькие варианты:
А вы — вы будете с цветами,
И я вам подарю газель
С такими грустными глазами,
Как будто в них ноет свирель.
И птицу дальную, что краше
Таинственных ширазских роз,
Чтобы порхать над черной вашей
Волнистой шапкою волос.
или:
Чтобы порхать над русой вашей
Прелестной шапочкой волос.
или:
Чтобы порхать над рыжей вашей
Кудрявой шапкою волос.
Получил я также свое собственное стихотворение, переписанное рукой Гумилева и кое-где измененное к случаю. Гумилев «одолжил» его, идя на какое-то свидание и не имея под рукой ничего "подходящего".
x x x
За полгода до смерти Гумилев сказал мне: "В сущности, я неудачник". И еще: "Как я завидую кирпичикам в стене — лежат, прижавшись друг к другу, а я так одинок".
Меня не удивили эти слова, многих бы удивившие. Гумилев был действительно очень одинок — всю свою короткую жизнь он был окружен холодным и враждебным непониманием.
…Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.
…Он помнит головы курчавые,
Склоненные к его подножью,
Жрецов молитвы величавые,
Леса, охваченные дрожью.
И видит, горестно смеющийся,
Всегда недвижные качели,
Где даме с грудью выдающейся
Пастух играет на свирели.
Всю жизнь он посвятил одной мечте — заставить мир «вспомнить» то, о чем никогда не забывал он сам: божественное значение поэзии. Всю жизнь он как укротитель хлопал бичом, а звери холодно отворачивались и зевали.
В этом смысле он был прав, считая себя неудачником. В этом смысле первой — блестящей — победой Гумилева была его смерть.
1
Всю ночь валил снег, такой обильный, что сугробы вырастали сейчас же, как только дворничьи лопаты переставали на минуту расчищать тротуар. Часов в двенадцать дня ко мне пришел Мандельштам. Он был похож на белого медведя и требовал водки, коньяку, пуншу — иначе он сейчас же простудится и умрет. Я постарался отогреть его, чем мог. Пока мы завтракали, снег стал реже, воздух светлее — блеснуло солнце. Через час мы уже шли по Невскому — наведаться в университет, оттуда зайти в «Гиперборей». На Васильевский остров со Знаменской — путь не маленький; но погода стала вдруг так хороша, что мы соблазнились. Соблазн оказался "роковым".
Казанская площадь была полна народа. Флаги, портреты, "Боже, царя храни" с одной стороны — с другой свист, крики «долой», «погромщики». Это была манифестация по случаю взятия Скутари, столкнувшаяся здесь, на Казанской площади, с неблагонадежными элементами.
Мы вмешались в толпу, чтобы поглядеть, что происходит. Толпа нас сжала, потом цепь конных городовых с криком: "Расходитесь, расходитесь, господа", — оттиснула нас в сторону Казанской улицы…
И через несколько минут мы оказались в каком-то узком и мрачном дворе, где околоточный с руганью выстраивал нас в пары. Попались.
Нас долго держали во дворе — с полчаса. Когда вывели — толпы на площади уже не было. "Последние тучи рассеянной бури" — партии таких же, как мы, арестованных, окруженные конвоем, уводились куда-то вглубь по Конюшенной. Тем же путем последовали и мы.
Мне стоило большого труда успокоить моего спутника. Мандельштам требовал телефона, письменных принадлежностей, чтобы писать куда-то жалобу, кричал, что он знаком с Джунковским, и волновался ужасно. Волноваться же было совершенно бесполезно — никто его не слушал, надо было, покорясь судьбе, сидеть и ждать очереди, пока не вызовут в кабинет пристава. Пристав оказался человеком любезным и обходительным. Он просил успокоиться начавшего снова доказывать и протестовать Мандельштама.
Читать дальше