А тем временем исподволь подкрадывается, особенно опасное в безнадзорности, отрочество… И защитить, оберечь от искушений междоусадебных “задов” и “угородцев”, на которых совершаются грехи всех видов и степеней, некому.
Кругом соблазны… И год от года больше, разновиднее и острее…
В масальской библиотеке он уже, наверно, прочел Фауста и в нем, полный пленительного яда, стих:
Теория, любезный мой, скучна,
А жизни дерево цветисто и прекрасно.
Цветы этого дерева были познаны, по жившим в родстве преданиям, не по годам рано и жадно. Они опьяняли мысль и ослабляли волю.
Живи родители в Орле, а он в своей семье, при властной и зоркой матери, дело шло бы иначе. Но они далеко, в Панине. Отец, видимо, и вправду “не лих” и “не лют”, можно его и не побаиваться. А юноша, как потом писал Семен Дмитриевич о своем первенце Д. Н. Клушину, “с характером сильным”.
Экономические причины исключаются совершенно. О них нет повода и говорить: он прекрасно помещен, накормлен, обслужен. Знай себе учись без всякой о чем-нибудь заботы, да и без особенного труда, так как ученье “смехотворно”. А подготовка к гимназии была обстоятельная: при нем в Панине “состоял” исключенный из семинарии дьяконский сын, ритор, который “учил меня латинским склонениям и вообще приготовлял к тому, чтобы я мог на следующий год поступить в первый класс Орловской гимназии не совершенным дикарем, которого способны удивить грамматика Беллюстина и французская — Ломонда” [106] “Пугало”, гл. 8. Там же, т. XIX, с. 47.
.
Несколько удивляет тут — почему не учил сына латыни, да и всему прочему, сам отменный “классик”, успешно прошедший полный курс семинарии, родной отец? Едва ли это подтверждает большую скудость семьи на пятидесяти пяти десятинах при двадцати двух “душах” и деловитой и умной хозяйке. Дьяконского-то сына ведь приходилось кормить и гривны какие-нибудь ему платить. Но Гораций Флакк, видать, интереснее Беллюстина.
Так или иначе, как сам Лесков писал впоследствии, был положен “предел правильному продолжению учености”. Об этом в тайне сердца своего он потом не раз горько пожалеет.
Для родительского самолюбия и планов это был удар. С отличием окончивший когда-то несравнимо более трудную школу, чем уваровская гимназия, отец был озадачен. Мать корила сына и леностью и безучастием к интересам семьи, как и к своим собственным. Через сорок лет, за полгода до своей смерти, на мой вопрос, в чем тут было дело, она, без тени прощения или забвения давней обиды, жестко отрезала: “не хотел учиться!”
Отсутствие солидного образовательного диплома болезненно уязвляло Лескова всю жизнь. И чем сильнее кровоточила эта рана, тем горячее хотелось убедить не только других, но и самого себя в том, что это результат не личного своеволия, а драматически сложившихся обстоятельств: смерти отца, гибели всего состояния семьи в знаменитом орловском пожаре, необходимости на жалкий оклад канцелярского служителя поддерживать семью, жившую, пусть и на невеликой, но на своей земле, со своими крепостными.
Мощь исключительного дара самовнушения приводит его с годами к почти искренней вере, что и на самом деле все так и было.
В родстве жило другое толкование, и факты говорят иное.
Семен Дмитриевич умирает через два года после выхода старшего сына из гимназии. Оба знаменитые орловские пожара не совпадают с гимназическими годами Лескова: первый был в июле 1841 года, то есть до поступления его в гимназию, второй в мае 1848 года, когда его уже два года в гимназии не было. В оба эти срока Лесковы жили уже в Панине, и никакое имущество у них в Орле не горело. К тому же, даже и после смерти отца двое из младших братьев Лескова пооканчивали и гимназию и университет, а третий — Орловский кадетский корпус.
Нет, не в пожарах и не в нуждаемости или сиротстве тут было дело.
Сторицею покрывает он потом мучительный дипломный изъян огромною начитанностью, но отсутствие полноценного диплома вредит всегда, везде, во всем.
Немало щекотливости вносило оно и в его позднейшее служебное положение неученого члена “Ученого комитета Министерства народного просвещения”, вызывая иногда болезненные уколы самолюбию со стороны некоторых широкодипломированных, но, может быть, узкомысленных товарищей по Комитету и литературных критиков.
Ошибка, совершенная по юношескому легкомыслию, оказывалась непоправимой.
Всю жизнь, кроме разве последних лет, случайно заданный кем-нибудь в оживленной беседе вопрос: “а вы сами, Николай Семенович, ведь тоже Киевского университета?” — был нестерпим и оставался или без внятного ответа, или как бы неуслышанным, заминался сторонней репликой.
Читать дальше