Я вспомнила это годы и годы спустя, когда попыталась почитать отцу письма его близких: он слушал минут десять, постепенно мрачнея, а потом сказал, что хватит, всё, что ему нужно помнить, он помнит и так. Теперь я понимала это даже слишком хорошо; в последние месяцы для меня стало привычным состояние ума, когда просмотр фотографий кажется чтением обитуария. Живые и мертвые, мы в равной степени выглядели минувшими: единственной осмысленной подписью казалось «и это пройдет». Все, на что я могла глядеть без содрогания в папиной вюрцбургской квартире, где лежит свернутый вчетверо клетчатый плед, привезенный с Банного переулка, были его старые и новые фотографии — пустой берег реки с пустой, занесенной листьями, черной лодкой, и пустое желтое поле без единого прохожего, и поляна, заселенная тысячами незабудок, лишенная всего человеческого, не тронутая ничьей избирательностью, чистая и тоже пустая. Все это не причиняло боли, и я впервые в жизни предпочла пейзаж портрету. Японский альбом с дедами и прабабками лежал где-то в здешних ящиках, и никто из нас не хотел выпускать прошлое на поверхность.
* * *
В пятидесятых годах у папы была соседка по коммуналке, юная красавица Ляля, отличавшаяся вольным образом жизни. Когда ее не было дома (а дома ее не было никогда), телефонную трубку брала ее мать — и переливчатым голосом говорила: «Вам Лялечку? А Лялечка ушла в библиотэку».
Этой весной в библиотеку ушла я. Мне посчастливилось прожить несколько недель на попечении старинного оксфордского колледжа, принявшего нас с книжкой так радушно, словно мое занятие было не стыдным пристрастием, не липкой мушиной бумагой, на которой дрожали полумертвые соответствия, а чем-то разумным и респектабельным. В белых комнатах моего жилья, разлинованных книжными полками, которые нечем было заполнить, особенно же в местных обеденных и читальных залах память имела другой, чужой для меня смысл: она была не целью мучительного похода, а простым следствием длительности : жизнь вырабатывала ее, как секрет, и та загустевала от времени, никому не мешая, никого не тревожа.
Я приехала сюда, чтобы работать, а это плохо удавалось: местная жизнь действовала успокоительно и отупляюще, как будто я вернулась в никогда не существовавшую колыбель. По утрам босые ноги вставали на старое дерево пола с одним и тем же чувством благодарности; сады, как чашки, были полны движущейся зеленью, и соловьи трясли над ней жестяными коробочками. Даже то, с каким смаком дождь опорожнял свой запас на совершенные фасады и каменные причуды, приводило меня в умиление. Каждый день я садилась за письменный стол, где лежали, впервые стопкой, страницы текста, и часами смотрела мимо.
Улица называлась Высокой, High, и занимала в моей жизни место, которое можно было с уверенностью назвать чрезмерным. В правой половине стекла, обращенной к территориям колледжа, стояла прохладная тень; слева, под дождем или солнцем, улица вела себя словно экран включенного телевизора. Упрямая, она отказывалась уменьшаться и уходить в перспективу, как оно положено любой дороге, а, напротив, кренилась, словно борт корабля, задиралась все выше, так что все автомобили и пешеходы, удаляясь, лишь делались видней, и ни одна самая незначительная фигурка не пропадала окончательно. Вопреки всем законам, они только становились ближе и отчетливей — и комариных размеров велосипедист, и косой штрих его колеса; все это страшно мешало мне и моим, без того почти уже замершим, занятиям.
Там все время происходило замысловатое и предсказуемое движение: как в кукольном театре, под часовое клиньканье, шла и ехала чья-то бесконечно увлекательная жизнь. Подваливали, заслоняя все, высокие рейсовые автобусы, и на ступенях остановки сменяли друг друга водители, люди начинали виднеться издалека и не терялись по мере приближения, а иногда и пытались выделиться — так тощая, долголягая, едва прорисованная девчушка выскочила раз на самую середину улицы и сделала цирковой прыжок, словно в ладоши хлопнула. У моего безделья не было, короче, никаких оправданий, но все равно я, как георгианские дамы, сидела часами у окна и разглядывала прохожих, а они вместо того, чтобы проваливаться в забвение, становились день ото дня крупнее и узнаваемей. Я же не переставала удивляться всякий раз, как оказывалась перед лицом стекла и видела, что могу с легкостью пересчитать автобусы в дальнем конце завернувшейся кверху улицы. Четкость, с которой были прорисованы прохожие, их крошечные пиджаки и кроссовки, тоже занимала меня страшно: казалось, что я имею дело с работой механизма, приводящего в движение часы с движущимися фигурами. Вместительный черный автомобиль, поблескивая, сворачивал за угол так, словно дело было в глубоком прошлом, где самая незначительная деталь обретает достоинство свидетеля. Только не о чем было свидетельствовать, разве что становилось жарче и лиловые тени начинали пальпировать противоположный тротуар.
Читать дальше